Одним из самых тяжких периодов был тот, когда пришлось занять при покупке квартиры и потом в течение четырех лет перезанимать, копить, отдавать трем, брать у двух других, и наконец выплатить. В день расчета я поклялся, что отныне ни копейки никогда ни у кого не займу. С тех пор это — единственное экономическое знание, доступное мне в осязании. Оно, конечно, не является общезначимым, и, понятное дело, ни от чего зарекаться нельзя. Почему я это вспомнил? Когда-то бабушка — необъяснимо, и я запомнил число — сказала мне, что сорок три года — это возраст старости, то есть сознательный возраст. И что он грустный и в то же время приятный, возраст Экклезиаста. Я тогда не спросил — почему, но запомнил четко: сорок три, такая загадка. И я всё равно не понимаю, откуда бабушка знала, — ведь теперь я действительно чувствую, что сорок три моих года — это достаточно для полной осмысленности бронзовой скудости бытия. Однако связываю я это, тоже необъяснимо, не с приметами того, что делаю, не со своим делом, а с новым бытовым, что ли, сознанием, что материальность всегда была бедна, и отныне будет еще беднее. То есть я снова натолкнулся на ту хозяйственную мысль про «не занимать». Но в ее расширенном варианте, когда нельзя занимать даже у Бога.
Дорога
(
Вокзал — воронка в пространстве, сгусток встреч и разлук, сустав судьбы. Здесь часто существование сгущается и обостряется. И жизнь, как перед смертью, обретает толику ясности и значения.
Зверобой
(
В детстве в походе в лесу непременно заваривали зверобой — его прямые до колена стойкие стебельки с желтенькими цветками. Настой получался янтарный и слегка будоражащий, после него легче было ломиться через бурелом, бесконечно спускаться и выбираться из оврагов, идти по бедро в росе через ковры папоротника, напоминающего силуэт парящего орла.
Несколько раз меня в лесу посещало чувство острого беспричинного страха. Это непередаваемое почти ощущение. Я вообще любил ходить в лес один. Что-то в этом было волнующее — остаться наедине со стихией лесов — глухих и баснословных в преддверии Мещеры, как сказочные леса из «Аленького цветочка». Этот таинственный цветок — нечто вроде горнего эдельвейса или цветущего папоротника, — он занимал воображение, конечно, вместе с лешим, русалками и кикиморами. Всю эту живность — в том или ином обличье — детское воображение доставляло нам с охотой, тем более что много необъяснимого происходило в глухом лесу в окрестностях Шатуры. Как мы не сгинули в торфяных болотах, собирая грибы, которых в иную пору там было косой косить, — неизвестно. Светлый лес и мягкий мох по щиколотку с озерцами черничников, с линзами черной воды, которые приходилось обходить по топким раскачивающимся берегам с торчащими облезлыми елками; стадо кабанов не раз загоняло нас на деревья, но больше всего я боялся вот этих острых разрывающих приступов страха, когда вдруг в траве мелькнут капли не то ягод каких-то, не то аленький тот самый цветочек, но почудится кровь или просто что-то шелохнется во всей толще воздухе над дремучим оврагом, с замшелыми поваленными стволами — и рванешь так, что вокруг загудит от встречного напора воздух, не чуя ног под собой — только бы исчезнуть из этого ничем не примечательного вроде бы места. Вот этот бег сквозь чащу, до упаду, до момента, когда биение сердца готово разорвать горло, когда дыханье распирает не только грудь, но всё тело, когда валишься в изнеможении на опушке и постепенно приходишь в себя, сознавая, что лес вновь тебя испытал и принял, что снова и всегда тебя в нем будет хранить хорошая грубая сила, только что столкнувшая тебя с места, как ладонь, которую поворачиваешь для того, чтобы муравей бежал и бежал в направлении солнца, — вот он и остался со мной, как ощущение, требуемое для поправки реальности. Только чувство воцаряющейся безопасности с годами становилось всё тоньше, и сейчас почти исчезло, так что непонятно, куда и зачем падать, на какой опушке.
Такт
(
Давно заметил: всё, что касается биографии Чехова, не делает личность Чехова понятней. Отличное исследование Рейфилда[31]
только увеличивает загадку, сообщая много нового и неожиданного. Непонятно, как объяснить эту принципиальную личностную некомпактность, не замкнутость. Пушкин, Толстой, Достоевский много понятней при той же неисчерпаемости. Кафка писал дневники, в отличие от Чехова, у которого, в отличие от Кафки, любой текст отправлялся в печать. Толстой печатал почти всё и писал дневники, в которых себя не прятал. Для Чехова он сам, Чехов, не составлял загадки, как и люди вообще. Все его персонажи — законченные выпуклые личности. У Толстого такой сделанности нет. Его герои пребывают в становлении. Он постоянно их дописывает. Кафку вообще не интересовали люди, а только их статические проекции на мироздание, на Бога.Вероятно, такую призрачность, уклончивость биографического образа Чехова можно объяснить его деликатностью. Он не мог себе представить, что окажется кому-либо навязанным.
Аврора Майер , Алексей Иванович Дьяченко , Алена Викторовна Медведева , Анна Георгиевна Ковальди , Виктория Витальевна Лошкарёва , Екатерина Руслановна Кариди
Современные любовные романы / Проза / Самиздат, сетевая литература / Современная проза / Любовно-фантастические романы / Романы / Эро литература