Лидочка была любимой внучкой бабушки Маши. Ей шел семнадцатый год. Съежившись и оцепенев, маленькая, сгорбленная, слушала бабушка Маша сбивчивый, прерываемый рыданиями рассказ Зинки.
Лидочку вместе с Зинкой и другими девчатами угнали немцы восстанавливать железную дорогу. Работали около станции Александровка. В мороз и пургу расчищали снег, ставили шпалы. Лида в тот день скалывала лед. Их было рядом три девчушки, когда Лидин лом попал прямо в мину… Немцы даже не побеспокоились разминировать дорогу.
Бабушка Маша не заплакала, не заголосила по деревенскому обычаю. Только сморщенное ее лицо словно потемнело еще больше и плотно сжались и без того тонкие губы. Она сидела, закрыв глаза, зажмурившись, словно от нестерпимого света, и гладила всхлипывающую Зинку. Потом бабушка Маша поднялась и стала у окна; вглядывалась в темень.
— Ты иди, Зина, иди!.. — сказала она тихо.
Зинка обняла бабушку за плечи и ушла плача.
Бабушка хотела пережить свое горе одна, без людских глаз, без слез, но с самого утра к ней пошли люди. Кто по делу, кто просто посочувствовать в горе.
Первым пришел староста, Трифон Суроегин, Косой, как его звали односельчане. За последний месяц он заходил уже третий раз и все требовал, чтоб бабушка Маша пошла в Рождествено зарегистрироваться в комендатуре. Бабушка отказывалась, а Косой с каждым новым приходом все больше и больше угрожал ей. Он вошел молча, не поздоровавшись, пнул ногой кошку и сел за кухонный стол, не снимая шапки. Бабушка хмуро глядела на него, не садилась.
— Ты когда, баба Маша, пойдешь в комендатуру?
— Не пойду, говорено уже. Старая я, ноги у меня больные.
— А в церковь в Николу ходила? Ноги не болели? Могла бы и в комендатуру зайтить. Рядом.
— Чего привязался? Сказала, не пойду.
— Мне што, — строго сказал Косой. — Мне это не надобно. Приказ коменданта. Могут и к стенке, не посмотрят, что старая.
— Плевала я на твоего коменданта, — бабушка подошла к печи и громыхнула ухватом, — и на тебя плевала…
— Ну, ну! Ты не очень-то расплевывайся. Приду с полицаями, силком заставят идти. — Косой поднялся со скамейки и сказал: — Корова твоя подлежит сдаче на нужды немецкой армии. Сегодня на постой к тебе господин офицер придет. Пока будет жить — корову оставлю. Будешь продукты им давать. И не забудь зарегистрироваться, потом поздно будет…
— Уйди, оборотень! Ворюга, как есть ворюга… — двинулась бабушка на старосту.
Грязно выругавшись, он ушел, хлопнув дверью.
Потом пришла соседка, тетя Настя. Они молча посидели с бабушкой Машей, горестные, понимающие друг дружку. Потом условились о том, что тетя Настя возьмет на себя заботу о могилке, сходит договорится с попом…
Последующие несколько дней прошли в горестных заботах о похоронах. Как сквозь сон, видела бабушка Маша вселение немецкого офицера. Он был большущий, увешан всякими значками и нашивками. Вместе с ним в горенке утвердился стойкий запах одеколона и сигарет. Его денщик, щекастый солдат в очках, посдирал со стен семейные фотографии, иконки. Первый раз за много месяцев протопил печь-голландку. Бабушка в горенку не заходила. Денщик сам, не спрашивая, ни слова не говоря, забирал из кладовки молоко, картошку. Картошка была мелкая, и денщик постоянно ворчал что-то себе под нос, перебирая ее. Офицер ходил гордо, не замечая бабушку. Лишь один раз, проходя через кухню, остановился и посмотрел на бабушку, сидевшую за столом. Посмотрел, да, видно, не смог перенести тяжелого, сумрачного взгляда старой, закутанной во все черное женщины. Он что-то пробормотал и ринулся в дверь.
Но однажды, придя поздно вечером, немец принялся орать на бабушку Машу. Он то размахивал руками, то прикладывал их к своему животу. Он так кричал, что бабушка подумала: сейчас выхватит револьвер и застрелит. Но немец не выхватил, а только показал на пальцах, как застрелит бабушку. За что — она сначала никак не могла взять в толк.
Потом немец стал орать на своего испуганного денщика, показывая все время на бабушку и размахивая кулаками. Поняла все бабушка только позднее, когда офицер, сев ужинать, прислал за ней денщика. Денщик привел бабушку за рукав в горенку и посадил у комода, рядом со столом, за которым ел офицер. Он поставил перед бабушкой кружку молока, немного картошки в миске, соленые огурцы — все то, что стояло перед офицером.
— А ну! Кюшать, кюшать! — приказал офицер.
Бабушка хотела привычно перекреститься на красный угол, но икон там не было — висели срамные картинки. Начала есть. Офицер внимательно следил за ней.
— Отравить немецкий офицер хочешь? Паф-паф! Кюшать, кюшать!
— Эх, было бы чем отравить, — вздохнула бабушка. — Вот лето придет, съешь ты у меня мухомор.
Офицер ничего не понял и вопросительно поглядел на денщика. Тот пожал плечами. Увидев, что бабушка не пьет молоко, он прикрикнул:
— Милк, милк!
Она взяла кружку с молоком и отпила немного, вздохнув и снова вспомнив дочь свою, Паню, и Саньку.
— Мало молока Звездочка давать-то стала…
— Какой звездочек? — насторожился немец.