"Выход здесь" написано на дверях. Ну, раз здесь, я и выхожу. Передо мною заснеженный дворик с прямыми усыпанными песком дорожками. Какое освобождение - глотнуть морозной чистой стужи! И увидеть елки и снег на ветвях. Я иду, сжимая в руке паспорт и бумаги, и перед глазами у меня плавают черные точки слабости. Мне кажется, я никогда не видела таких чисто расчищенных дорожек, такого яркого желтого песка. Красивый, даже уютный двор. Я беру горсть снега и засовываю его в рот. Выхожу на бульвар. Со скамеек уже сметены сугробы, на скамейках сидят няньки, а дети, с поднятыми до самых глаз воротниками - а поверх воротников шарфы! в валенках
- а на валенках калоши! задыхаясь в толстых пальтишках, неподвижно, с растопыренными руками, не в силах повернуть шеи, маленькими пингвинами стоят возле скамей.
Черные точки одолевают меня и я опускаюсь на пустую скамью.
- Что, он вам дал справку, что? - спрашивает у меня громким шопотом старуха-еврейка, усаживаясь возле и вцепившись мне в рукав.
Своим морщинистым, наступающим на меня лицом, она заслоняет снег, детей и нянек.
- Дело моего мужа ведется, - отвечаю я.
- Моего тоже ведется, - говорит старуха. - Что там с него плести, что вести, что они с нас шпионов выстраивают? Муж мой был кристально-чистый большевик...
И кристально-чистая слеза ползет по глубокой морщине. Она встает и ковыляет к остановке трамвая. Я чувствую, что сейчас тоже заплачу - от боли в ногах, от яркого снега, от милых пингвинов (взнузданные шарфами, они все же умудряются нагибаться и копать снег) - я кручу шеей, и вдруг, сквозь цветные шарики слез, вижу на соседней скамье финку с ребенком. Я не сразу догадываюсь удивиться тому, что девочка лежит не на коленях у матери, а рядом с ней, на голой, промерзшей скамье.
- Что он вас сказал, что? - кричит ей старуха, ковыляя мимо. - Дело ведется?
Женщина ничего не отвечает ей и старуха, подождав, идет дальше. А я поднимаюсь и бегу к женщине. Она глядит куда-то мимо меня и я никак не могу поймать ее взгляда. На снегу возле скамьи лежит зеленая пушистая варежка.
- Мне нужно было снова постучать в деревянное окно, когда он захлопнул его, - говорю ей я и поднимаю варежку. - Сильно постучать, чтобы он открыл и выслушал меня... Он перед вами тоже захлопнул окно? И вы ничего не успели сказать ему? - спрашиваю я и подаю женщине варежку. Но она не берет ее. Почему вы ребенка положили на скамью? Такой мороз!
- Дело ветется, - говорит мне финка, по-прежнему не глядя на меня и не беря у меня из рук варежку.
Я сажусь с ней рядом и осторожно кладу девочку к себе на колени. Все-таки у меня на коленях ей будет теплее, чем на скамье. Женщина даже головы не повернула. Я прижимаю розовый пакет к себе. Девочка не плачет, не выгибается в одеяле. Мне хочется просунуть в одеяло руку, тронуть ее ножки, но я боюсь впустить туда мороз.
-- Вы давно кормили? - спрашиваю я. - Вам пора домой. Пора кормить. Где вы живете?
Она молчит.
- Его польше не надо кормить, - говорит она.
Я тихонько откидываю накрахмаленное покрывало.
Мертвое личико с полуоткрытым жалким ротиком и чуть мерцающим из-под одного века глазом лежит у меня на коленях.
- Она еще тогда помер, - говорит женщина. - Там. - И машет рукой в сторону здания, из которого мы вышли. - Но я не хотел потерять очередь матерей, хотел получить правка. Я очень любил мой муж.
Мы поднимаемся и поспешно, как будто нам есть еще куда торопиться, идем к трамвайной остановке. "Любила", думаю я, "любила - прошедшее время". Я несу на руках тяжелого, мертвого младенца. Девятка. Женщина коротко говорит мне:
- Дай! - берет у меня из рук девочку и входит в вагон.
... III 49 г.
Сколько дней я уже не писала дневник? Три? Пять? Не помню. Не знаю и знать не хочу. Стараюсь не знать, которое сегодня число. Дни уже идут под гору: туда, к отъезду, к концу, и я не хочу считать их.
Каждый день много часов проводим мы с Билибиным вместе - в роще, на шоссе, в еловом лесу, у меня в комнате, у него. Я все думаю - не прочитать ли ему "Фонари"?... Мы уже обменялись детством и юностью. Прошлое его совсем не похоже на мое: он ведь старше лет на десять, в 17 году ему были все двадцать. Отец - генерал; он порвал с отцом еще мальчишкой, удрал из дому, что называется, "ушел в революцию"; недолго был студентом-юристом, сблизился с эсэрами, в гражданскую воевал - против белых, против Деникина - сначала в партизанском отряде, потом в Красной Армии. Весь быт, вся обстановка другая; но детства наши странно похожи одинокостью, горечью: и у меня, и у него рано умерла мать, оба мы росли не дома...
В 35-м начал писать и печататься, в 37 - его арестовали.
Алешу в августе, а его в мае, весной.