Читаем Спуск под воду полностью

Жизнь моя здесь за последние дни изменилась. Кроме 5 страниц перевода в день я не делаю ровно ничего: писем не пишу, книг не читаю. Если я не с ним, я жду, когда настанет час нам быть вдвоем, когда кончатся мои процедуры и его писание. Мы надолго и далеко уходим вместе - он чувствует себя хорошо, он в силах ходить - и люди, увидев нас, не заговаривают ни с ним, ни со мной и пропускают нас мимо себя в молчании, хотя Билибин резво машет шляпой и торопливо кричит:

- Гуляете? А не слишком ли вы легко одеты? Застегнитесь - мороз!

Роща уже не живет сама по себе, собственной тайной жизнью наедине со снегом, ветром, облаками, а существует для нас: отпечатывать на снегу наши шаги, то заметать их метелью, то наливать водою, перекатывать ветер над нашими головами, серостью или яркой голубизной неба изменять цвет его глаз. Охранять нас от всего мира и не мешать слушать друг друга.

Читать и писать я больше не могу и бывать одна под небом, звездами, деревьями тоже. Если хороша заря за лесом, у меня сжимается сердце: как принести ее ему? Каким словом? Если на мостике весело скрипит снег под башмаками - как донести этот детский звук, звук деревенского сочельника, до его комнаты? А вот стихи - стихи разлучают нас. В них мы не вместе. Он их не понимает, не любит. Он мне сказал: "Когда я был молоденький мальчик, шестнадцати лет, я тоже писал стихи". Значит они для него так, шутки, игрушки. Но я все надеюсь, что еще вспомню чье-нибудь стихотворение, которое тронет его.

По моей просьбе мы с Николаем Александровичем навестили беднягу Векслера: после разговора с Клоковым он от огорчения расхворался. В самом деле, ведь "Эмес" печатал его стихи, и с редакцией тамошней он был близок... Да и не в этом дело, а во всей этой нарочно придуманной, искусственно раздуваемой гнусной антисемитской кампании. Он лежит; листочки стихов валяются повсюду, он в помятой пижаме, а френч с орденом как-то понуро, бесформенно повис на спинке стула. Лежа, Векслер перебирает листки, грызет карандаш и, судя по всему, старается благополучно осмыслить происходящее. (Я помню, я когда-то тоже старалась). Сделать его понятным и даже приемлемым.

- Мы ведь не все знаем, - говорит он, вздыхая. - Нам трудно судить, что правильно, что нет с точки зрения международной политики. Там, наверху, виднее. У них перспектива шире. Со сталинской высоты виден весь мир... Вот, например, ополчение. Я тогда не понимал, зачем было бросать в бой необученных, невооруженных людей? Ведь тогда сколько интеллигенции погибло! Она могла бы пользу приносить. И лишь через несколько лет я осознал всю гениальность сталинского плана обороны Москвы. Сталин бросил в бой необученных, а пока подоспели резервы, Москва была спасена.

"И уничтожение "Эмес" тоже необходимо для спасения Москвы?" - хотела я спросить, но не спросила. "И клевета на критиков? И раздувание антисемитизма?"

Но я молчу. Не спорю. Билибин весьма вразумительно объяснял мне то, что, впрочем, я и сама знала: бессмысленность и рискованность споров на все эти темы. Например, к чему спорить с таким чурбаном, как Клоков? Это и опасно и безнадежно.

- Понять он все равно ничего не поймет, - пояснял мне Билибин, - а черт его подери еще и заявление напишет: "Такого-то числа, там то, в присутствии таких то, такая то высказывала антипатриотические мысли, выражая недоверие партийной печати". И начнут нас, голубчиков, Сергея Дмитриевича и меня, тягать как свидетелей... И пойду я на вас показывать! - закончил он со смехом. - Нет уж, Нина Сергеевна, увольте! нельзя быть такою несдержанной. Пощадите себя да и нас грешных. Нельзя.

Оказывается, сам он, Билибин, попал в лагерь за какое-то лишнее словцо в приятельской компании. Кто-то донес - и пошло... Всех тягали. Один уперся, двое подтвердили. И сломана жизнь.

Векслер, разумеется, другое дело, с ним можно говорить, не опасаясь, но к чему же, настаивал Николай Александрович, мешать человеку придавать глубокий и таинственный смысл злобной бессмыслице, если таким способом ему легче сохранять душевный покой? Пусть.

У Векслера мы впрочем сидели недолго. Слишком уж явственным было его желание говорить со мною одной. Я поднялась. Он вскочил с дивана - в пижаме и в носках. Листки полетели на пол. Он кинулся их подбирать.

- Не нужны мне светские визиты, - мрачно сказал он мне, сидя на корточках и грозно глядя на меня снизу вверх. - Я хочу увидеться с вами, чтобы прочесть вам новые стихи...

Векслера мне, конечно, жаль и я буду слушать его стихи - а вот от Клокова меня просто тошнит. Сам рассказал нам однажды за обедом, как в детстве, лет двенадцати, он учился стрелять: привяжет кошку к дереву и палит из ружья. "А то, когда она движется, то прыгнет, то побежит, трудно попасть", - объяснил он. "Недурная подготовка для профессии критика!" подумала я... Я задыхаюсь от смеха и бешенства, когда он рассуждает о стихах.

Перейти на страницу:

Похожие книги