В детстве я на этом крыльце колол орехи, которые осенью собирал в Хасселдалене, здесь как раз хватало места и мне и горке орехов. У меня был особый камень овальной формы, которым я колол орехи, еще не совсем зрелые, уютно лежащие в своей скорлупе. Этот камень я всегда прятал под крыльцом. Может, он и сейчас там? — подумал я. Было бы неплохо расколоть несколько орешков… Но камня под крыльцом не оказалось. Впрочем, и год, наверное, был неурожайный на орехи, да и дорога в Хасселдален заросла непроходимым кустарником.
Когда я был маленький, в Нёрхолме не происходило ничего необычного — школа, работа в саду и на полях летом и осенью, а зимой привычный для всех детей спорт — лыжи, если был снег. На открытке с изображением двух футболистов, столкнувшихся лбами, отец деловито и как всегда с желанием помочь пишет: «Дорогой Туре, спасибо за письмо. Если зима еще постоит, ты можешь взять в лавке Лауры Рейерсен хорошие лыжи. Помни, что резина должна быть прочно прикреплена, будет лучше, если это сделают Кристиан или Густав, пусть возьмут мелкие медные гвоздики от Молланда. Мне понравилось, как ты прыгал…»
А вообще мы развлекались по-всякому, хотя наши развлечения вряд ли пришлись бы по вкусу нынешним детям. У меня в Гримстаде был товарищ, внук старой аптекарши фру Арнтцен. Его звали Фредрик. И еще я дружил с Дидриком, сыном приходского пастора, с Сигурдом, сыном морского капитана, и наконец с Оддвином, отец которого владел Гримстадской фабрикой минеральной воды, откуда Оддвин приносил нам газированную и сельтерскую воду. Как старший и более опытный, он наливал газировку, подмешивая в нее спирт, разумеется, это была безобидная уловка ради собственного удовольствия и удовольствия своих друзей. Это производило неописуемое действие на тех, кто считал, что пьет газировку. С ними со всеми я и проводил время, когда позволяли обстоятельства, будь то в Нёрхолме или Гримстаде.
Фредрик жил в красивой старой аптекарской усадьбе с большим садом. Недалеко от их ограды стоял невзрачный домишко с решетками на окнах. Это была городская тюрьма, и мы часто заглядывали через решетку в камеру. Как правило, камера была пуста, но однажды мы увидели в ней человека в одной рубашке, он умывался, и Фредрик рассказал нам, что это некий городской предприниматель, совершивший растрату. Мне было страшно интересно, мы как будто творили нечто почти незаконное, лежа на животах и глядя на арестанта, я едва решался поднять голову и выглянуть из высокой травы. Меня удивило, что он умывается и вообще ведет себя совсем как дома, — в десять все считают, что в тюрьме следует вести себя иначе. Может быть, он был невиновен…
Изредка мама возила нас в Гримстад в кино. Потом мы неделями вспоминали это событие в мельчайших подробностях. А если, как я уже говорил, в усадьбу приезжали гости, особенно, если на несколько дней, их приезд наполнял содержанием нашу жизнь и обогащал нас бесценным жизненным опытом.
Однажды летом, кажется, это было в 1923 году, к нам в ворота вошел молодой человек, иностранец. С простодушным оптимизмом он приехал из родной Швейцарии, чтобы приветствовать Кнута Гамсуна. Швейцарец немного говорил по-норвежски.
И, как бывало уже не раз, маме пришлось объяснить ему, что, к сожалению, увидеть Кнута Гамсуна невозможно. Гамсун работает и никого не принимает. Я проводил гостя обратно к воротам. Молодой, румяный, в спортивном костюме и мягкой шляпе, какие носят рыбаки или охотники, он был очень симпатичным.
Через некоторое время я снова увидел его. Он сидел на пне у дороги. Может, он надеялся, что кто-нибудь довезет его до Гримстада? Поскольку этот иностранец немного говорил по-норвежски, мне захотелось с ним поболтать. Я вышел за ворота и подошел к нему. Он смотрел на наш дом, и по лицу у него текли слезы.
Я побежал к маме, которая работала в саду. Незнакомца пригласили выпить соку с печеньем. И он прожил у нас все лето. Это был швейцарский поэт Герман Хильтбрюннер.
Теперь-то мне понятно, почему отец в тот раз его не принял. В письме к немцу Вальтеру Берендсону
{54}, который работал над его биографией, отец писал:«Герман Хильтбрюннер приехал ко мне еще начинающим поэтом, но отнюдь не для того, чтобы писать обо мне, может быть, он сидел и писал стихи, не знаю, я сам был слишком занят работой, пока он жил у нас».