В настоящий сборник писателя-фронтовика Юрия Додолева вошли уже известные широкому читателю повести «Мои погоны» и «Верю», а также его новые рассказы «Память», «Довесок», «Сразу после войны».
Проза о войне18+Сразу после войны
Верю
1
Как только «Узбекистан» вышел в открытое море, я почувствовал себя плохо: в висках застучало, перед глазами поплыли, расплываясь, круги, в горле начались спазмы. Я решил, что это, наверное, от голода — последнее время я перебивался случайными заработками, которых едва хватало на пресную кукурузную лепешку, попахивающую дымом. Потом, когда меня начало выворачивать, я понял, что это морская болезнь, и с горечью подумал: «Никогда мне не быть моряком, не сбыться моей мечте». Впрочем, об этом я догадывался и раньше, когда лечился от контузии в госпитале. Врачи в то время часто обследовали меня: заставляли вытягивать руки, закрывать глаза, приседать. По выражениям их лиц я понимал: контузия не прошла бесследно.
Был «Узбекистан» почти квадратным, с двумя мачтами, на одной из которых то разворачивался, то бессильно повисал флаг — выцветшее полотнище с проступающими на нем пятнами.
Палуба мелко-мелко дрожала от расположенных в кормовом отсеке двигателей, пахло мазутом и водорослями — их йодистый запах не перебивала даже вонь густого дыма, валившего из трубы, низкой и широкой, похожей на бетонный колодец. За кормой стелился, прижимаясь к буруну, черный шлейф, и было непонятно, чем заволакивается мутнеющий берег — дымом или предвечерним туманом, наползавшим из глубины Апшеронского полуострова.
Чем дальше «Узбекистан» уходил в море, тем выше становились волны. Брызги залетали на палубу. Мое лицо покрылось изморосью, словно после надоедливого, осеннего дождя. Волны возникали на самом горизонте, катились к судну, увеличиваясь прямо на глазах, обрастали белыми барашками. Зеленоватые тяжелые глыбы приподнимали «Узбекистан», палуба начинала «ходить», и тошнота усиливалась. Хотелось одного — свернуться калачиком и уснуть. Но лечь было негде: на палубе возвышались контейнеры, закрепленные канатами ящики и тюки. Между ними сидели пассажиры — мужчины в потертых пиджаках, гимнастерках, женщины в ситцевых платьях, с накинутыми на плечи ватниками. Привалившись спиной к тюкам и ящикам, молодухи кормили младенцев. Мужчины разрывали руками тощую воблу, обсасывали каждую косточку, по-крестьянски неторопливо откусывали хлеб, испеченный пополам с кукурузной мукой, бережно подбирали с пиджаков и гимнастерок крошки. Дети играли в палочки-выручалочки.
Убедившись, что никто, кроме меня, не испытывает морской болезни, я опять почувствовал горечь и тоску одиночества, как бывало со мной и раньше, когда я, неприкаянный, мотался по Кавказу из города в город, все искал чего-то, а чего — сам объяснить не мог. Хотелось душевного покоя, хорошей и легкой жизни, но я уже давно понял: такой жизни мне не найти — хоть всю страну исколеси.
Восемь месяцев назад, только что демобилизовавшись, я думал по-другому. Тогда казалось: все будет — стоит только захотеть. Не за просто так мы кровь проливали, думал я в те дни, в окопах мерзли, под пулями ползали.
Быстро промелькнул месяц, отведенный демобилизованным для отдыха, отощал сидор, в котором хранил я выданные старшиной продукты. После сытной армейской жизни скудной показалась мне карточная норма. Всего пятьсот пятьдесят граммов хлеба. А на фронте давали девятьсот! Конечно, и на фронте бывало иногда голодновато, но это от разгильдяйства, оттого, что старшина не обеспечивал в срок.