«После завтрака он устраивался полусидя в кровати. Согнутые в коленях ноги и кусок фанеры служили ему как бы пюпитром. Осколком стекла он оттачивал карандаш, неторопливо расчерчивал линиями лист бумаги и писал — прямым, тонким, слегка проявлявшим дрожание руки почерком. Писал он почти без поправок, прерывал работу лишь для того, чтобы подточить карандаш и разлиновать очередной лист. Прежде всего был записан «Венок сонетов», сочиненный на память в следственной тюрьме… Закончив работу над сонетами, Карсавин продолжил стихотворное выражение своих идей в «Терцинах», после чего написал комментарий к своим стихам… Благоприятное для работы время было непродолжительно. Около 11 часов начинался врачебный обход. Тогда Карсавин убирал в тумбочку все, что относилось к письменной работе, читал, если было что читать, разговаривал… и вообще всю остальную часть дня проводил так же, как это делали все. Люди, окружавшие его, видели в нем чудаковатого старика, писавшего от безделья или ради привычки».
Л. П. Карсавин умер в лагерной больнице 20 июля 1952 года, похоронен на лагерном кладбище. Все могилы этого кладбища безымянны.
К сожалению, я не имею возможности рассказать о каждом поэте, чьи произведения вошли в сборник, хотя нужно бы рассказать о каждом — их судьбы в чем-то схожи, но в то же время и неповторимы. Надеюсь, что это еще будет сделано, а сейчас я хотел бы показать лишь одно: лагерный поэт — не тип, каждый лагерный поэт — индивидуальность.
Надо бы сказать о лагерных поэтах-фронтовиках, о бывших пленных — их поэзия трагична, но мужественна, о лагерных поэтах-студентах, забранных в 1948–1950 годах. Анатолий Жигулин рассказал в автобиографической повести «Черные камни» о себе и своей группе. Похожих групп молодежи, сомневающихся в справедливости сталинского строя и искавших ответа на свои сомнения в трудах основоположников марксизма, было много. Но опять-таки каждый из их участников даже для того, чтобы засомневаться, должен был быть личностью.
Тематика лагерной поэзии бесконечно разнообразна, собственно, она охватывает все области человеческого бытия, как любая поэзия определенной эпохи, в данном случае эпохи Советского государства 1920–1950 годов, но в то же самое время лагерная судьба поэтов накладывает на их творчество определенную печать: с одной стороны, положение заключенного заставляет на каждом шагу ощущать ограниченность твоей воли и власть жестокого, тупого, лишенного разума произвола над тобой; с другой стороны, то же положение заключенного освобождало мысль от страха, и то, о чем на воле запрещали себе думать, здесь становилось если не всегда предметом разговоров (говорить-то все-таки побаивались), то честных размышлений, в лагерях понимали время вернее и глубже, чем на воле.
Многие — в том числе и партийные функционеры, чье благополучие создавала репрессивная система и которую они сами поддерживали и осуществляли, очутившись в лагере, как поется в известной песне «Я была жена наркома, всем известная, а теперь в тюряге я сижу», — проходили путь освобождения от страха и двойного сознания, что нашло отражение и в поэзии.
Естественное недоверие, подозрение, рожденное следствием и данным им предметным уроком о существовании всеобщего и многоликого корпуса доносчиков и осведомителей — по службе, по убеждению, ради страха иудейского, — выливается в трагическое сомнение в существовании порядочности и нравственности вообще:
Но по мере того как проходит первый тюремный шок, меняется и мировосприятие.