Читаем Среди людей полностью

— Сегодня Андрей Михайлович делает доклад на сессии исполкома. Думаю, что лучше всего, если вопросы будут возникать у вас в рабочем порядке. Мой совет: постарайтесь возглавить коллектив педагогов и учащихся. В Грибковской школе очень дельный завуч — Нина Николаевна Шебунина. Консультируйтесь с ней… — Он потер лоб, вспоминая, чем бы еще напутствовать нового молодого директора. — Да, вот еще: пожалуйста, не задерживайте сведения!

Затем Валерьян Семенович встал, аккуратный, чистенький, весь в белом, от него пахло мятным зубным порошком, пожал руку Сергею и произнес:

— Поздравляю вас, товарищ Ломов! Как устроились?

Все это свершилось настолько быстро, что Ломов не успел опомниться и осмыслить события. И когда завсектором школ движением своей пухлой ручки передал его инспектору — той самой молоденькой полной женщине, что сидела за фикусом, — и она тихим голосом стала объяснять ему, как проехать сперва в Поныри, в роно, а оттуда в Грибково, Ломов записывал, кивал головой, даже задавал вопросы, но его не оставляло ощущение, что происходит это нынче не с ним, а с кем-то другим и он, Сергей, обязан вмешаться, объяснить, что все это чушь, какой же из него директор…

В поезде, по дороге в Поныри, страх отпустил его.

Привыкать надо было ко всему. После неуютной комнаты студенческого общежития, где возле окна стояла узкая койка Ломова, у него вдруг оказалась своя квартира — две комнаты и кухня, — свой кабинет в школе, да и все несуразное здание школы принадлежало теперь ему, он отвечал за него.

Над столом в его кабинете висел телефон. Звонили из роно, из рика, из райкома. Первые дни он внутренне вздрагивал, когда просили к телефону директора школы. Казалось, что сейчас кто-нибудь задаст ему вопрос, к которому он неряшливо подготовился, и он позорно срежется.

На тысячу километров в окружности здесь не было ни одного человека, который называл бы его привычным именем — Сергей, Серега, Сережка. Всю его длинную двадцатитрехлетнюю жизнь его учили, и даже распорядок этой жизни был определен не им. Ему читали лекции, он сдавал зачеты и экзамены, заседал в курсовом комитете, получал стипендию, дежурил в комнатной студенческой коммуне, дружил, спорил, ссорился с товарищами и вечно торопил время, дожидаясь того часа, когда выплывет из узкого институтского залива на простор житейского моря.

Докучливость опеки надоедала ему. Когда кто-нибудь из старых профессоров грустным голосом говорил им, что завидует привольной студенческой жизни, Сережа думал: «Это он нас воспитывает».

Бывало, что на бюро вызывали нерадивых ребят. Ломов толково и горячо выступал, корил студентов, произнося с полной искренностью все полагающиеся слова о том, каким должен быть настоящий воспитатель-педагог, и постепенно привык к тому, что сам-то он отлично знает, как жить, как думать и как работать.

Он хорошо учился, любил свою профессию учителя-словесника, и если бы нынче в Грибкове встречались ему только те случаи, которые он изучал и к которым был готов, то Ломов непременно выходил бы победителем из любого затруднительного положения.

Проще всего оказалось именно то, чего он больше всего опасался на последнем курсе. Проще всего было на уроке. Он быстро научился овладевать вниманием класса, ему нравилось слышать свой убедительный голос со стороны, нравилось выслушивать ответы учеников и чувствовать при этом, что именно он выучил их разумно и складно отвечать на вопросы.

Гораздо сложнее оказались взаимоотношения с людьми — то, к чему он был совсем не готов. Эти люди появлялись в его нынешней жизни не постепенно, а сразу все. О них надо было судить, с ними надо было жить и работать. А он все еще не отвык от той юной, легкой, студенческой манеры, когда судят быстро, но неточно: «Хороший парень!», «Противная девка!», «Славные ребята!»

Все, что он узнал в институте, заколебалось вдруг и повисло.

Часто среди дня мелькали в голове заученные в институте фразы: «Организация учебного процесса», «Методика воспитания», «Культура умственного труда»; он видел даже перед своими глазами страницы учебника, где все это подробно объяснялось и рассматривалось, но стоило прийти в школу, как оказывалось, что решать надо тысячу дел тотчас же, и не было времени сообразить, что к какой главе относится.

Его кабинет — фанерный ящик с окном — был отгорожен в учительской. Через фанеру слышно было, как на переменах учителя смеялись, разговаривали, играли в шахматы. Когда в учительской становилось особенно оживленно, ему хотелось выбежать из своего ящика и весело крикнуть:

— Ребята, а вот и я!..

Этого делать нельзя было, и он уставал от собственной солидности.

Перейти на страницу:

Похожие книги