Эва, кусок войлока, откуда тут, однако, этот ветхий войлок? Да разве поймешь… А, вот! Он прыгнул к стене — в углу валялась брошенная соломорезка. Ее, должно быть, не запускали с лета 1966 года. В шестьдесят пятом, как раз во время «четырех чисток»[24]
, перешли было на травяную муку. Но разверзлось великое движение шестьдесят шестого[25], и все смешалось, а хитрец Хасанбай вернулся к старому способу — для ленивцев: прихватит охапку люцерны и швырнет скотине, даже спины не разогнув, — эй, салам, ну-ка, навались! Лезвия источила ржа, и в безмолвном бездействии, опрокинутая на бок, в пыль и солому, соломорезка бесполезно растрачивала свою железную сущность. Никому она не нужна, и, видя это, сумеете ли вы вообразить, какой она когда-то была могучей и острой? Как в ней все с хрустом резалось, кромсалось и этак ровнехонько выплевывалось? Эх-ма, да и волшебный посох Сунь Укуна[26] с золотыми обручами превратится в железный лом, если забросить его в угол!Однако не к соломорезке он явился с визитом. Будь небо живым, и оно содрогнулось бы: в мире людском житейские бури в порядке вещей, и кто знает, не есть ли это самый что ни на есть «порядок вещей» для соломорезки — быть сначала купленной, а потом заброшенной? Что бы там ни было, а войлок подложили под соломорезку еще в те времена, когда тут резали траву. Вот он-то и привлек к себе внимание Цао Цяньли. Осторожно, так что даже земля не осыпалась, он вытащил войлок, не колеблясь оторвал кусок, затем вернулся к старому коняге и прикрыл этим потником раны на хребтине, а уж поверх него положил безобразно ветхое седло.
Выведя чалого во двор конюшни, он не без смущения закрепил седло, уселся, и неспешным шагом чалый двинулся к окраине деревни. Метров через сто Цао Цяньли ощутил: все идет, как надо, они поняли друг друга, тогда он похлопал чалого по крупу, и конь тотчас же послушно остановил свой неторопливый шаг, позволив Цао Цяньли подтянуть подпругу и шлею. Он проверил стремена, ремешками подвязал попонку за седлом, но когда очередь дошла до грызла, задумался. Неужто этого одра придется осаживать мундштуком? Конечно, отпускать узду опасно, по шоссе снуют машины да трактора, а узкие горные тропы — не для такого ездока, как он. К тому же, как тут обычно говорят, чем конь смирнее, тем заковыристей, тихая кляча, бывает, взбрыкнет пошибче игривого гнедка, ибо у коня-тихони тот же недостаток, что у тихони-человека, — упрям, как черт… И все-таки Цао Цяньли решил — грызла не ставить! Хоть такую, в нарушение всех правил, заботу проявить об этой кляче, почти уже вычеркнутой из реестров, ни у бабушки, ни у дядюшки душа о ней не болит, а он будет снисходительным, хоть чуток облегчит ее страдания — у самого душа возрадуется!
«Эх, друг мой! Мой товарищ! Трусливый, как крыса, слабый, как муравей, ко всему равнодушный, как глиняная кукла, старый коняга!» — усмешливо бормотал Цао Цяньли над ухом лошади, хлопоча вокруг нее, а затем все-таки взгромоздился: лошади положено везти всадника, что тут попишешь? Как ни в чем не бывало конь двинулся неторопливым шагом. Сердце наездника исполнилось сочувствия к коняге, жалости, любви, и всякий раз, когда цокали копыта, прядали уши, покачивался хребет, дергался круп, подбиралось брюхо и расширялись огромные ноздри старого коня, — такие же движения совершали собственные конечности, уши, позвоночник, ягодицы, живот и даже ноздри Цао Цяньли. Каждый орган, каждая мышца испытывали те же усилия, то же напряжение, ту же натугу, ту же усталость и те же муки… Может быть, не он на коне, а конь на нем едет? Может быть, это его, Цао Цяньли, копыта тяжело ступают по сухой пыли и раскаленным твердым камням?
Но довольно, пусть себе Цао Цяньли с чалым плетутся своей дорогой. Пусть умный читатель и несравнимо более умный критик анализируют, кто выразительней — образ коня или образ человека, и кто типичнее — образ человека или образ коня, в какой степени совершенны изображения крупа лошади и лица человека, воплощено ли в них «главное течение» и «сущность»[27]
, заложен ли символический подтекст, глубок ли смысл, взаимосвязаны ли эпизоды, есть ли в пейзаже намек на чувства, все ли пейзажные описания столь изысканно чувственны, как, скажем, фразы «монах отверз полночные врата», «абрикос зарозовел и взыграл весной», «опять цзяннаньские брега зазеленил весенний ветер»[28], пусть велят автору убрать поток сознания, если он там имеется, а если его нет, тогда ружью, висящему в первом акте на стене, положено в четвертом выстрелить, или пусть заявят, что всякие там психологические нюансы — не в китайских традициях и массам не нравится, что автор идет на поклон ко всяким разложенцам, а другие пусть заявят, что чем туманнее, тем лучше, чем мельче, хаотичнее, тем лучше, но вообще-то к добру это не приведет, а потом неизбежная волна новых высокоискусных комментариев окончательно выведет автора на чистую воду. После чего, успокоившись, мы отыщем возможность познакомиться с кратенькой биографией, политическим лицом и ключевыми моментами жизни Цао Цяньли.