Но завершилась «эпоха», и пошел давно собиравшийся дождь. Он не колошматил по черепной коробке и не прибивал к земле всходы. Пелена падающего ливня укутала луга, словно дымка поднимающихся испарений. И Цао Цяньли, и его лошадь тут же промокли. Холодные, прямо-таки ледяные струи стекали по волосам, по бровям и ушам, по шее, лились по груди, спине, животу. Намокла и отяжелела рваная стеганка. Тем не менее этот умиротворяющий дождь сумел смыть душевные тяготы Цао Цяньли. При мелкой мороси он бы поднял воротник, втянул голову, еще что-нибудь придумал, чтобы не дать струям проникнуть под одежду, но сейчас — сейчас этого никак было не избежать, ничем не защититься, и оставалось смириться, мужаться, покориться дождю. Будем считать, что ты принимаешь холодный душ! Небесный душ! Разве это не приятно? Ух ты, он вздумал даже запеть, громко, этаким тигром рыкающим, но в этот момент струя плеснула ему в рот, и он, рассмеявшись, поспешно выплюнул воду.
Намокнув, шерсть у лошади скрутилась, как махровое полотенце или кисть у знамени, по ней струилась вода, и лошадь казалась такой безобразной, будто это и не лошадь, а черт знает кто.
А вот и новая неожиданность: все разом прекратилось, стихли все звуки, будто дирижер в вышине махнул рукой оркестру. В юго-восточном уголке неба еще что-то копошилось, но мир уже был залит ослепительным сияньем. Омытый, лазурный небосклон стал еще лазурней, жемчужинки дождя на траве и сами травинки с каплями воды были прелестны, каждая по-своему, яркие, блестящие…
Стоило показаться солнцу, и вновь вернулся прежний сезон. Воистину полна метаморфоз погода на этих лугах! От старой клячи шел пар, как от пампушки, которую вынули из котла. Да и у Цао Цяньли с мокрых плеч испарялась влага. И взбодрившийся после такого омовения луг тоже исходил паром, и летели вверх брызги из-под копыт, шлепавших по воде.
Однако стало зябко. Шею да макушку напекло, а он сам так вымок, что тут и заболеть недолго! Тогда он расстегнул пуговицы, скинул прежде всего стеганку, аккуратно разложив ее впереди седла, затем снял рубашку, а под конец даже майку. Еще не все: оказывается, поясница мокрая, так что он, с усилием приподнявшись в стременах, исхитрился снять брюки, оставшись в одних трусах и дырявых ботинках. Обнажил свое хотя и не могучее, но вполне здоровое, не прекрасное, но еще приличное, не молодое, но отнюдь не одряхлевшее тело. На глаз, лет сорок с небольшим! Цао Цяньли представил себе, как он выглядел в пеленках, а потом день за днем, шаг за шагом вытянулся вот в этакого, двадцатитрехлетнего, двадцать три — последний рывок, говорят в народе, ну, а потом-то что, после двадцати трех? Двадцать лет — как один день, что и говорить! Были у него отец и мать, рос он в родной стране, а сейчас выставлен для всеобщего обозрения на этот горный луг… Что ни говори, а все у него как положено — сердце, печень, легкие, желудок, почки, голова, горло, руки, ноги, тело, все на месте, никаких изъянов, но, Цао Цяньли, о Цао Цяньли, неужто твои сто с лишним цзиней[48]
веса предназначены лишь для поглощения пищи?Солнце быстро согрело его, приласкал ветерок, теплый после дождя, по ногам били брызги, летевшие из-под копыт. Он просто млел от удовольствия! В этой истоме, подумал он, пожалуй, больше свободы, больше раскованности, больше чистоты, чем в дирижировании оркестром или завершении нового сочинения. Будь он, скажем, профессором консерватории, или руководителем хора, или композитором на ставке в каком-нибудь самодеятельном коллективе, агитотряде по-нынешнему, — сумел ли бы он ощутить эту первозданную радость? Мог ли бы он восседать на лошади вот в таком откровенном виде и неспешно двигаться по широченному лугу, нежась под лучами солнышка? Будем чистосердечны, многие ли в конце концов нуждаются в симфониях? Разве ему и вообще народу не лучше живется без симфоний? Слава бурям эпохи, которые бестрепетно смели все эти излишества и много чего нового сотворили…
Что-то ему становится не по себе, голова закружилась. Перегрелся? Да позагорал-то всего-ничего. Он накинул рубашку, она мгновенно высохла. Не то, еще сильнее кружится, натянул брюки, еще влажные, они сильно сжали ноги, но тут же высохли, а он чувствовал себя все хуже, голова кружится, сердце сдавливает, Прокофьев… когда же он покинул наш мир? Приятно казахам, что Ромео ест лепешки? Какой-то сумбур в голове. О чем он только что думал? Лепешки, откуда лепешки, сейчас бы пару лепешек…
Дошло наконец. Голоден! Голоден! Оказывается, он уже чертовски голоден. Время-то перевалило за полдень, за градом да ливнем желудок, словно заткнутый чем-то, не осмелился дать сигнал, но дуновение ветерка и легкий душик дождя раздразнили аппетит. Ведь он давно уже знал, что стоит начать подъем в горы, стоит выйти на эти луга, как аппетит разыгрывается на редкость, будто кочергой разворошили уголья… Но где же, однако, дровишки?