Как ни странно, Иван Петрович именно здесь, а не в клубе литераторов, не на встречах с читателями, которые принимали его радушно, укреплялся в мысли о собственном благополучии, в вере в себя и свою звезду, на фоне, конечно, несчастных алконавтов, за их как бы социальный счет. Им хуже, чем мне — утешение слабое, к тому же он заболевал болями «стены», которые трудно было отнести к разряду легких недомоганий. Для него они были заразными и неизлечимыми до тех пор, пока оставались неизлечимыми в обществе причины, коверкающие судьбы сограждан. Следовательно, навсегда, до деревянного бушлата…
Тянула ли к себе «стена»? Да, и признавая это, Иван Где-то оставался по отношению к себе справедливым. Повседневность, жалкая и ничтожная, поистине клоунада брежневского самонаграждения, косыгинского изобилия дефицита и сусловского духовного богатства — Бермудский треугольник! — вызывали отвращение к жизни. Иван не раз, и не два на самом полном серьезе подумывал свести счеты с нею, и свел бы, было бы чем, если бы в критический миг нашелся какой-нибудь достойный способ. Да разве для того он столько лет сопротивлялся оцепенению, страдал и боролся, чтобы шмякнуться кожаным мешком на асфальт перед издательством или своим домом, броситься под автомобиль или поезд, лежать раздавленным, искромсанным, быть жалким и в смерти? Эх, «стена», «стена»…
Он нырнул в подворотню, чтобы проходными дворами, кратчайшим путем добраться до нее. В одном из темных, обшарпанных тоннелей ему на глаза попалась газета, несколько, правда, затоптанная, по ней прошелся не один десяток человек, но вполне пригодная для исследования: проверить по ней, в каком периоде времени, как сказал бы великий Аэроплан Леонидович, он обретается. Насчет дат, как известно, мастаки врать календари, газеты же на этот счет пока были вне подозрений.
Иван Петрович поднял влажное, отсыревшее в тоннеле издание, вышел на свет и сразу узнал захлебистый очерк о том, как после катастрофы в Чернобыле в его окрестностях вовсю распевали счастливые соловьи. Из своей эпохи он, несомненно, не выпал, но и радости особой от этого не испытал, скорее разочарование — что и говорить, были времена и получше. Брезгливо, даже не скомкав, хотя ему этого очень хотелось, двумя пальцами он отбросил газету на кучу использованных молочных пакетов. Всегда находятся продажноголосые соловьи, способные воспеть что угодно. И братоубийство, и доносительство на родного отца, и нищету нравственную, духовную и материальную, и вандализм разрушения культуры, и истребление земледельцев, и превращение живой природы в лунный ландшафт. И бесстыже тянуть арию о том, что наш родной, советский атом не с таким коварным нравом, как кое-кто думает… Господи, ну если Тебя нет, это еще можно как-то объяснить, но если Ты есть, так почему же такое допускаешь?!
В сильнейшем возбуждении Иван подбежал к старой кирпичной стене и стал колотить ее кулаками. Видимо, накопившаяся нервная энергия перехлестнула, что называется, через край, ей требовался выход, и он колотил стену, пока кулаки от боли не онемели. Обессиленный, с мокрыми от слез глазами, Иван Где-то прислонился плечом к холодным, склизким от зеленого мха кирпичам, немного успокоился и побрел назад, поскольку, идя вперед, к «стене коммунаров», как он задумал, мог уйти не на двадцать минут, а, по крайней мере, недели на две.
Глава тридцать первая
— Все-таки вы… Как же без вас, — проворчал Иван Где-то товарищу Около-Бричко, который с идиотской, как у атомных часов, точностью ровно через двадцать минут приблизился к его двери.
Он пропустил вперед клиента, предложил стул, сел на свое место и воскликнул:
— Ну, как вам, дражайший Аэроплан Леонидович, объяснить, какие силы земные или небесные призвать в помощь для вашего вразумления, чтобы вы перестали мучить себя и всех окружающих своей литературой, своим творчеством, активностью? Кто вам сказал, что из вас может получиться писатель? Назовите его имя, и я его убью на дуэли или попросту кирпичом! Я голову оторву тому, кто надоумил вас взять в руки перо, обрек вас на такие страдания! Здесь много званных, но так мало избранных!
— Позвольте,
«Опять Алексей Максимович!» — вздрогнул поэт, редактор и литконсультант.
Признание Аэроплана Леонидовича тронуло Ивана Где-то своей безысходной трагичностью, и хотя Около-Бричко осточертел ему, но ведь он все же человек и достоин участия, поскольку поистине графомански распорядился всей своей жизнью.