Он заподозрил его в неведении насчет такого знаменитого писателя! Иван Петрович вскочил, несуразно замахал руками, наступая на пятившегося к двери рядового генералиссимуса, в фарфоровых глазах которого был не испуг или недоумение, а подходило, как на дрожжах, злорадство, и закричал, сколько было голоса:
— Вон! Во-о-он!!!
Глава тридцать вторая
«Смотрите, нервный какой!» — гневался Аэроплан Леонидович, удаляясь от Ивана Где-то. Изгнанию он, говоря откровенно, обрадовался: никто и никогда не выставлял его за дверь в такой грубой форме, даже
Поведение
— А зам? — прокурорским тоном спросил он.
— Через холл, — привычно ответила секретарша и жестом опытной регулировщицы дала направление последующего движения.
У зама секретарша дворняжью службу несла халатно, совсем отсутствовала на месте, и Аэроплан Леонидович без помех прорвался к нему. Зам — небольшой, кругленький человечек, с беззащитной лысинкой, своего рода корочкой на сдобном каравае, который только что из печи — наслаждался чаем и крохотными сухариками. Штука за штукой брал с бронзового, индийской работы подноса, бросал в рот, млел от испарины, надеясь, что горячий чай поможет справиться с жарой, поскольку третий кондиционер за две недели у него вышел из строя. Появление неожиданного гостя никак не входило в его производственную программу на столь жаркий день, и поэтому он застыл с набитым ртом, напоминая собой сурка, замершего при опасности перед тем, как юркнуть в норку.
—
На подносе лежала маленькая пачечка вафель в блеклой, словно не раз уже использованной упаковке, и с ядовито-зеленым предостережением «Ананасные».
— А-а! — восторжествовал Аэроплан Леонидович, как бы уличая хозяина кабинета в чем-то очень постыдном. — Ешь ананасы, рябчиков жуй?! День твой последний приходит, — и тут он сделал на целых две секунды паузу, чтобы выдать бессмертный неологизм, —
Жаль, в кабинете норка, в которую можно было бы юркнуть, не предусматривалась. Но там, где у зама когда-то находилась шевелюра, по розовой коже складками прошлась волна возмущения — и это при том, что он, как номенклатурный кадр, в последнее время с оскорблениями в свой адрес, в качестве одного из восемнадцати миллионов, попривык (странно, однако при упоминании такого количества чиновников в стране к нему почему-то привязывались слова из песни: нас оставалось только трое из восемнадцати ребят…), но рябчики, простите… Они, эти рябчики, возмутили его до дна души. Он отведывал их только один раз в жизни, давно, когда его перевели из печатников в мастера, тогда он лишь выходил на позорный путь служебной карьеры, и было это лет пятнадцать назад в кафе то ли «Охотник», то ли в «Избе рыбака», где подавали салат со странноватым названием «Причал» и напиток «Гарпун». Ну и рябчики — темные, тощие тушки, махонькие, словно их кто-то уже объел, а обсосать поленился. К тому же, они были с вонцой, но, тем не менее, еще в те, застойно-застольные времена, по нынешним коммерческим ценам — там явно обгоняли время, называя грабеж средь бела дня таким невероятным экономическим явлением, как встречный план. После отравления рябчиками будущий замдиректора две пятилетки и цыплят табака избегал, ибо его пищеварительная система при соприкосновении с любым летающим или водоплавающим мясом бунтовала столь бурно, что удаляться от туалета более, чем на десять метров, было рискованно для общественной морали и собственного авторитета.
— Вы, собственно, по какому вопросу? — сухо и официально спросил зам, прислушиваясь к подозрительному бурлению в собственном желудке.
— Пришел вас корчевать до основанья, мучителей людей и светлых их идей…