Но во вторую осень, когда пошел он уже по-взрослому твердо и, полагать надо, раскрыл далеко, конечно, еще не все свои таланты, Витька недолго успел поохотиться с ним, распаляясь до истинного, до обжигающего душу азарта, до острого замирания духа перед выстрелом по зверю, будто летящему через лаз в болотном густяке, когда кажется, что ничего лучшего в мире, чем охота с гончей, и не сыскать, — в октябре пришла из военкомата повестка. Пришла, когда уже и до праздников-то рукой подать было, когда, по правде-то говоря, домашние и ждать перестали ее вовсе, когда и сам Витька уж уверовал, что еще с годок отпускается ему вольно казаковать…
Несколько вечеров не гас в доме свет, не смолкали аккордеон и гитара, песни и бабий визг.
Витькин отец в эти дни ничего не хозяевал по усадьбе и не ходил в завод вахтерить. В выпущенной поверх «парадьних» штанов косоворотке вываливался он время от времени из избы, на мгновение выпуская во двор из жилья жаркий человеческий говор. Придерживаясь коричневыми пальцами за бревна избы, устраивался он на завалинке, доставал кисет и трубку и, закуривая, рассыпал самосад на острые коленки.
Схоронившись в конуру, Гранат наблюдал за ним настороженно: молчаливого этого, узколицего старика с тонким красным носом и седыми щеками побаивался он и трезвого-то. Но в эти дни старик не задирался, как обычно. Только то и дело посасывал трубку, попыхивая едким дымом, на все вокруг роняя искры и по-удалому не туша их нисколечко, что по обыкновению всегда раньше спешил исполнить. Насосавшись табаку до сипов в горле, он из трубки выколачивал в снег пепел, глухо, с клекотом в груди, кашлял, поднося ко рту кулак и раздувая седые щеки, и снова придерживаясь за бревна стены, скрывался в доме, где не прекращалась гулянка.
А мать Витькина, старуха еще крепкая, находившаяся уже в тех покойных годах, когда кажется, будто человек совершенно не меняется и так никогда молодым словно бы не был, нынче тоже ничего почти не хлопотала по хозяйству. С утра пораньше засыпав курам зерна, она лишь два раза в день выносила скотине пойло и давала сена. Доила скоро и неловко, так что, всегда смирная, корова вдруг необычно взбрыкивала в хлеву.
А во дворе стоял переполох, с утра и до вечера.
То и дело приходили и уходили всякие чужие люди. Иногда же невидимая и корежащая сила из избы выхлестывала на морозный воздух молодых пошатывающихся парней, Витькиных годков и товарищей, кое-кто из которых был, в точности как и Витька сам нынче, острижен наголо.
Вечерами, когда меньше становилось в избе народу и размокавший днем снег начинал затвердевать и поскрипывать под ходом, Гранат подбегал к окошку в горницу, ставил на завалинку передние лапы и, вытягиваясь, через желтое, снизу инеем покрывшееся стекло заглядывал в щелку меж цветастыми занавесками. И сколько он этак ни заглядывал, за сдвинутыми друг к дружке столами все сидели гости. Закрыв глаза и опустив к мехам распаренное до поту, мокрое лицо, играл, точно в беспамятстве, аккордеонист, и посередь избы отчаянные девки дробно отстукивали по половицам веселыми крепкими ногами, и взметались легкие подолы их нарядных платьев, и под лапами у Граната подрагивала завалинка.
Изредка на улицу выходил и Витька.
С радостным визгом Гранат кидался к нему навстречу, оставляя на хозяйской нарядной одежде снежные следы быстрых и радостных от возбуждения лап и норовя лизнуть Витьку в сморщившийся от веселья нос, в оттопырившиеся, улыбающиеся губы. Лизаться Витька не давал, но и не отгонял прочь сразу, да и не сердился вообще, как часто прежде, за такие-то проделки. Добродушный и общительный, Витька весело теребил Граната за ушами и говорил непонятное:
— Служить, пес, едем! Служи-ить! — Небольно при этом щелкал по морде и говорил снова: — Так-то вот, псина! Эх, предки наши — обезьяны…
Так проходили эти дни, суматошные и по-человеческому шумные, визгливые, когда востро следовало держать ухо — больно много шлялось всякого народу. Но и по ночам Гранату не было долгого сна и доброго отдыха: в избе допоздна не умолкали и не выключали лампочек, и луч света падал на конуру, слепя взгляд, и как Гранат ни мостился, свет, озаряя конуру через лаз, мешал все равно. Словом, несмотря даже на обилие праздничной еды, Гранат все эти дни томился и уставал, как никогда не уставал раньше.
Но вот наступила ночь, когда потушили свет рано, как поступали и всегда-то прежде, до гулянки.