– А вот другое интервью с этим же самцом. Он рассказывает о своем несчастном отце, который в конце сороковых стал жертвой сталинских репрессий. Отцу повезло – не расстреляли, как его шефа Абакумова, а дали пятнадцать лет лагерей. Незадолго до войны он вел дело метростроевцев, которых обвиняли во всех смертных грехах, начиная со шпионажа в пользу Японии. Допросы он вел с пристрастием. В качестве последнего аргумента обычно использовал молоток. Обычный слесарный молоток, которым он дробил костяшки пальцев, плющил гениталии и вообще не стеснялся. Я знаю точно, что одного из подследственных он забил молотком насмерть. Но никто не поставил это ему в вину ни тогда, ни потом. Главным был не он, главных расстреляли на Левашовской пустоши под Питером, а он отбыл срок в лагерях, вернулся и вскоре опять нашел
– А почему ты называешь человека с молотком сыном чеховского человека с молоточком? Не слишком ли сильно?
– Прадед этого альфа-самца был нищим сельским священником, дед – деревенским учителем, поклонником Некрасова и Чернышевского, типичным чеховским персонажем…
– Ну не станешь же ты утверждать, что Чехов повинен в октябре семнадцатого и в Большом Терроре?
– Нет, конечно. Но человек с молотком – родной сын человека с молоточком.
Я закрыл файл, уничтожил его и написал Люсьене, что мой старенький компьютер, увы,
Переписка наша, однако, не прервалась: Люсьена – интересная собеседница и волевая женщина, не отступавшая от своего решения «оседлать перспективное имя».
Благодаря Люсьене, растормошившей меня, я вернулся к рукописи, которая остановилась на смерти Фрины.
Отпевали Фрину в маленькой церкви, стоявшей на окраине поселка с тех времен, когда здесь не было ни казарм, ни фабрики, выпускавшей колючую проволоку, а жители двух деревенек занимались изготовлением красного кирпича кустарным способом.
Фрина лежала в маленьком гробу, укрытая до подбородка ковром из белых роз. Священник читал молитвы, женщины время от времени крестились, я не сводил взгляда со лба Фрины, который ярко блестел, словно смазанный жиром, Топоров стоял рядом со мной, опираясь на трость, и губы его едва заметно шевелились. Похоже, он беззвучно повторял за священником слова молитвы.
Алина не спускала с меня глаз дома, на кладбище и в кафе, которое Топоров снял для поминок.
Подавая на стол, хозяин и его дочь всякий раз почтительно кланялись Топорову, сразу признав его за главного.
Кара пила и курила с мрачным видом, Ева то и дело подносила к носу скатанный в комочек платок, Нинель шепотом уговаривала Топорова «не пить насухую», а я думал о том, что, может быть, уже завтра утром мне придется покинуть уютный кривой домик, забыть о черной икре, добротной одежде, беззаботной жизни, и хотел поговорить об этом с Топоровым, но так и не решился…
– Наш дом всегда для вас открыт, – сказал Топоров на прощание, переводя взгляд с меня на Алину, и было непонятно, для кого открыт его дом – для меня, для нее или для нас обоих.
Домой нас отвез все тот же шофер с дореволюционной бородкой.
В машине Алина положила руку на мое колено, я откинулся на спину и закрыл глаза.
Дома мы молча легли спать.
Все эти дни я пытался подобрать слова, чтобы описать то, что произошло в ночь смерти Фрины.
Фраза «я убил ее» казалась мне неточной. Гораздо ближе к истине было выражение «я ускорил ее смерть», хотя и она требовала обстоятельства образа действия, например, «нечаянно», «невольно».
«Я нечаянно ускорил ее смерть».