И еще одно свидетельство. Оно принадлежит писателю Вячеславу Кондратьеву, всегда предельно искреннему в жизни и своем творчестве: «С самого своего детства – и дома, и в школе, и где-нибудь в гостях у знакомых родителей – я слышал разговоры о том, что кого-то и тогда-то за что-то взяли… Вначале „брало“ ГПУ, потом НКВД, но и то и другое было связано со страшным словом „Лубянка“, ставшим нарицательным. Эти разговоры стали естественным фоном всей моей жизни – с детских лет и до… совсем недавних (написано в 1989 году. – В. Н. )… Мне думается, пора начать серьезный разговор о тех, у кого на совести миллионы жертв. Если малограмотные и нравственно дремучие чекисты первых лет революции и гражданской войны, быть может, сами не ведали, что творили, свято веруя в классовую необходимость жестокости, то следующая генерация этого органа – ОГПУ – имела других людей, уже ясно понимавших, что творят беззакония, фальсифицируя первые процессы конца двадцатых годов: Шахтинское дело, дела Промпартии и Крестьянской трудовой партии».
Не только весь повседневный городской быт был окрашен насилием и страхом. Тотальный террор давал о себе знать, буквально кричал о себе в любой точке огромной страны. Один лишь пример.
В 50-е годы обстоятельства сложились так, что совсем близко, прямо передо мной развернулись события, связанные с публикацией на Западе романа Б. Пастернака «Доктор Живаго». Я и раньше читал его прозу и стихи, но с того момента глубоко заинтересовался всем его творчеством и жизнью, даже кое-что написал о нем. Вот один штрих из его биографии, имеющий отношение к теме нашего разговора.
Летом 1932 года Пастернак был на Урале и увидел там эшелоны так называемых раскулаченных крестьян. Он потом вспоминал: «То, что я там увидел, нельзя выразить никакими словами. Это было такое нечеловеческое, невообразимое горе, такое страшное бедствие, что оно становилось уже как бы абстрактным, не укладывалось в границы сознания. Я заболел. Целый год не мог спать». Именно там, прямо под Свердловском, как свидетельствовал сам Пастернак, он «написал много кусков будущего „Доктора Живаго“». Написал не о сталинском терроре против крестьян, просто увиденное заставило его вплотную приступить к роману.
К концу века приобрел широчайшую у нас популярность безвременно ушедший из жизни писатель Венедикт Ерофеев. Он всегда чурался политики, но был близок к жизни народа и называл советский строй «самой высшей и самой массовой формой рабства». Как же другие этого не замечали? В своих воспоминаниях Н. Хрущев пишет, например: «До смерти Сталина мы считали, что все, что делалось при его жизни, было безупречно правильным и единственно возможным для того, чтобы выжила революция, чтобы она укрепилась и развивалась. Правда, в последний период жизни Сталина, до 19-го съезда партии и особенно сразу же после него, у нас, людей из его близкого окружения (имею в виду себя, Булганина, Маленкова и в какой-то степени Берию), зародились уже какие-то сомнения. Проверить их мы тогда не имели возможности. Только после смерти Сталина, и то не сразу, у нас хватило партийного и гражданского мужества открыть занавес и заглянуть за кулисы истории…»
Стоит ли это высказывание комментировать? В нем нет ни фразы без лукавства, без лжи, в основе которой тот факт, что Хрущев, будучи последние двадцать лет жизни Сталина его наместником в Москве и на Украине, весь, с головы до ног, в крови жертв массового террора.
Подобные высказывания, как приведенное выше хрущевское, – традиция не только советских лидеров, но и все того же Гитлера, который, выступая перед немецкой молодежью, объявил: «Я освобождаю вас от химеры, именуемой совестью». Эту «химеру» он заменил фашизмом. А Ленин и Сталин заменили ее «классовой борьбой». Выступая тоже перед молодежью, Ленин сказал: «Наша нравственность подчинена вполне интересам классовой борьбы пролетариата. Наша нравственность выводится из интересов классовой борьбы пролетариата». Эту идею творчески развил Сталин: «По мере успешного продвижения СССР к социализму классовая борьба неизбежно будет обостряться…» При таких своеобразных индульгенциях с самого верха так легко и удобно было ничего не видеть и ни о чем не знать!
Как ни странно, утверждение о том, что «не знали», осталось в ходу даже на исходе XX века, причем это заявление принимает уже не форму объяснения-извинения, а характер прямо-таки агрессивный. Наверное, в надежде на людскую забывчивость. Так, один из ведущих публицистов перестройки Е. Яковлев заявил в 1998 году на страницах выпускаемой им «Общей газеты» (думаю, любая другая либеральная газета нижеследующего пассажа не пропустила бы в печать, а в «Обшей газете» у Яковлева своя рука – владыка): «Опасайтесь тех, кто уверяет, что с колыбели не терпели Сталина». Да, это вам не просто вялая констатация: «Мы до 20-го съезда партии ничего не знали…» Это – весьма агрессивное обвинение множества людей, кстати, и процитированных в этой главе.