Будучи в отпуске, Ягода оказался полностью изолирован от своих соратников. Следует отметить, что постановление об отпуске в то время для члена ЦК являлось обязательным «с пребыванием за городом и с воспрещением ему появляться в учреждении для работы» [202] . Ягода сразу же бросился на правительственную дачу к Сталину, рассчитывая при личном приеме устранить возникшее по отношению к нему, как он считал, недоразумение. Он уже не верил в лояльность Паукера и не решился обратиться к бывшему подчиненному с просьбой. Растеряв все свое недавнее высокомерие, он попытался проникнуть на прием к Сталину через весьма скромного по должности чекиста, о существовании которого еще несколько дней назад он едва ли помнил. Речь идет о Николае Сидоровиче Власике.
Этот человек обычно упоминается в соответствии с характеристикой дочери Сталина Светланы как «малограмотный, глупый, грубый» и крайне спесивый субъект, который едва ли не с 1919 г. возглавлял личную охрану Сталина. Есть также расхожие легенды, будто в 1933 г., когда прогулочный катер Сталина близ Пицунды был по ошибке обстрелян морской погранохраной, Власик, по одной версии, своим телом прикрыл Сталина, а по другой – открыл ответный огонь по берегу из пулемета; рассказывают также, что Сталина закрыл своим телом Берия. В действительности ни Берии, ни пулемета на прогулочном катере «Красная Звезда» не было, а выстрелов с берега на нем не слышали. Имела место обычная неразбериха, что и выяснилось в ходе расследования уголовного дела № 23718 (выводы следствия ныне опубликованы) [203] . И на карьере Н.С. Власика, хотя тот действительно присутствовал на катере, этот случай никак не отразился.
Во время Гражданской войны он находился в Царицыне (где в то время пребывал и Сталин) в качестве помощника командира роты штабной охраны Рогожско-Симоновского рабочего батальона [204] . Близость к штабу, видимо, и позволила ему попасть на глаза к Сталину. Возможно, по его рекомендации Власик попал в ВЧК, где служил сначала по линии Особотдела, а с конца 20-х гг. был переведен в Оперод помощником начальника 5-го (впоследствии 4-го) отделения, которое занималось непосредственно физическим сопровождением членов правительства. Руководил отделением бывший латышский стрелок, в прошлом телохранитель Ленин а А.Т. Дицкалн, а группу чекистов, непосредственно сопровождавших и охранявших Сталина, возглавлял литовец Иван Францевич Юсис. После смерти Юсиса в 1931 г. и перевода Дицкална в ГУЛаг Власик возглавил группу «ближней охраны» Сталина, однако оставался в скромной должности помощника начальника одного из многих отделений Оперода.
Именно к нему и обратился Ягода с просьбой посодействовать в попадании на личный прием в «Зеленую рощу». Власик не только отказал ему в этом, но преподнес это в докладе Паукеру в таком виде, будто Ягода хочет проникнуть к Сталину с целью совершения теракта [205] . Это событие и стало отправной точкой в дальнейшем карьерном взлете Власика.
По времени демарш Власика совпал с остроумным политическим ходом Троцкого. Узнав о результатах процесса Зиновьева – Каменева, а вслед за этим – о смещении Ягоды, Троцкий разыграл парадоксальную комбинацию, позволившую ему сполна отплатить Ягоде и за унизительное преследование троцкистской оппозиции в 20-е гг., и за скандальное «дело о типографии», по итогам которого Троцкого исключили из партии, и за гнусную оперетту 7 ноября 1927 г., когда переодетые чекисты избивали троцкистов, сорвав их демонстрацию, и за позорное выселение из Кремля 14 ноября того же года, и за полоскание имени Троцкого на «открытом» политическом процессе. Когда-то Троцкий, находясь в зените политического могущества, закрыл молодому Ягоде карьеру в военном ведомстве. Потом пятнадцать лет Ягода мстил за это Троцкому. Теперь «демон революции» решил воспользоваться ситуацией и раздавить Ягоду. В октябрьском номере редактируемого Троцким «Бюллетеня оппозиции» появилась анонимная статья «Убийство Кирова», где содержались такие слова: «Оказывается, таким образом, что десятки террористов… в течение многих месяцев разговаривали о терроре, ездили на террористические свидания, устраивали террористические совещания и т. д., и т. д. Они направо и налево рассказывали об этом, все их друзья и приятели знали, что они готовят убийство Кирова, не знало об этом… одно лишь ГПУ. И когда ГПУ, наконец, – после убийства Кирова – производит аресты, то из них ему ничего не удается извлечь. Почти два месяца следствия вокруг дела Кирова, наличие, повторяем, среди террористов агента(ов) ГПУ, три процесса – а ГПУ все еще не имеет никакого понятия о «террористической деятельности» Зиновьева, Каменева и др. Кажется, что дело происходит на Луне, а не в СССР, насквозь пронизанном сетью всесильного ГПУ…
Не подлежит сомнению: если бы хотя бы одна десятая того, в чем обвинили себя подсудимые, была бы правдой, они были бы судимы и расстреляны по крайней мере два года тому назад».
Этой статьей Троцкий не только указал Сталину на то, почему ему необходимо расправиться с Ягодой; ведь это был наиболее очевидный ответ на поставленный им же вопрос: как получилось, что Зиновьев, Каменев и прочие столько лет готовили «заговор», а НКВД (этот орган Троцкий по старой памяти называет ГПУ) до поры до времени об этом было ничего не известно. Наиболее логичным сталинским ответом в условиях отстранения Ягоды от руководства НКВД был бы такой: Ягода сам состоял в сговоре с бывшими оппозиционерами! Именно к такому решению и подталкивал Сталина Троцкий. А чтобы это было яснее, в той же статье прямо сказано:
«Суд над ленинградскими гепеурами и сама формулировка приговора неопровержимо доказали, что убийство Кирова произошло не без участия ГПУ» [206] З десь речь идет о наскоро сотворенной Ягодой судебной расправе над руководителями ленинградского управления НКВД, которые «не уберегли товарища Кирова», во главе с начальником управления Филиппом Медведем (по этому поводу чекисты той эпохи мрачно шутили: «В лесу медведь ест ягоды, а у нас Ягода съел Медведя» [207] ). Этой статьей Троцкий, не обращаясь напрямую к Сталину, показывал ему, как лучше всего поступить с Ягодой, чтобы процесс над Зиновьевым и Каменевым не выглядел столь нелогично. И сделал это крайне вовремя: перемещение Ягоды подало сигнал к тому, что Сталин им недоволен и раздумывает о его дальнейшей судьбе. Статья Троцкого стала последним гвоздем в крышку гроба всей ягодинской клики.
Павший духом Ягода провел весь остаток октября на правительственной даче «Кабот» в Кисловодске, рассказывая всем, у кого была охота его слушать, что он еще вернется на пост главы НКВД [208] . Ежов же начал с того, что назначил масштабную ревизию в Административно-хозяйственном управлении НКВД, отозвав из отпуска его начальника Островского [209] . Это был очень сильный ход против Ягоды. Ибо именно этим путем можно было быстрее всего показать Сталину, насколько далеко зашла ягодинская клика, как по хозяйски распоряжались ягодовцы всем, что представляло для них интерес. В руках Островского были сосредоточены колоссальные неподотчетные фонды дефицитных товаров, которыми он распоряжался по своему усмотрению безо всяких расписок и прочей документации. Ягода легко решал вопросы о передаче в ведение Островского любой стройки, любого предприятия, такого, например, как Московский золото-платиновый завод. Когда открылся первый в стране экскаваторный завод в Коврове, Ягода тут же добился перевода его в ведение НКВД и направил Островского принимать его, причем Островский щедро раздавал руководителям завода привезенные с собою деньги и материальные ценности вроде дорогих дефицитных тканей. И это в то время, когда в стране ощущалась острая нехватка мануфактурных товаров; если они изредка появлялись в свободной продаже, за ними моментально вырастали гигантские очереди. Провинциальные исполкомы принимали постановления о разгоне «мануфактурных очередей» силами конной милиции [210] . А понадобился Ягоде и Островскому этот завод лишь для того, чтобы первая партия экскаваторов была направлена на работы по расширению московского стадиона «Динамо», принадлежавшего спортобществу НКВД [211] . Даже самая поверхностная проверка хозяйственной деятельности Островского, за спиною которого отчетливо виднелась фигура Ягоды, дала в руки Ежова крупнейшие козыри…
Эти два месяца – с начала октября по 28 ноября 1936 г. – остаются самым загадочным временем в истории НКВД. Все приводные ремни еще оставались в руках старого руководства ГУГБ. Более того, для них стало очевидным, несмотря на все уловки Ежова, что в скором времени от них избавятся и, поскольку они знают слишком много, их, вероятнее всего, ждет судьба уничтоженных ими людей. Единственным способом переломить ситуацию и выжить для них был немедленный переворот, поскольку и в стране, и в партии – они как никто другой через свою агентуру знали это – назрело недовольство сталинским режимом, да и чувство страха в преддверии грядущего террора нарастало. Но оставшись без привычного лидера (Ягоды), они так и не решились на какие-либо продуманные совместные действия, которые одни только могли их спасти. Стальные цепи, годами связывавшие верхушку НКВД, на глазах распадались, превращаясь в ржавую труху. Ежов и стоявший за его спиной главный кукловод – Сталин – ловко водили этих могущественных и страшных людей, словно бычка на веревочке, в узком коридоре между страхом и надеждой. При этом они пользовались древним принципом divide et impere: выбрав очередную жертву, одновременно давали понять остальным, что они пока пользуются прежним доверием.
«Придя в органы НКВД, – заявил впоследствии Ежов, – я первоначально был один. Помощника у меня не было» [212] . Но времени он даром не терял. Заместителем его вместо Прокофьева с 29 сентября стал Матвей Берман, брат уже упоминавшегося Бориса, бывший начальник ГУЛага. По совместительству его со 2 октября назначили вторым заместителем наркома связи с очевидной задачей – отслеживать каждый шаг Ягоды, а заодно присматривать и за Прокофьевым. С первых же дней октября Ежов отодвигает самого влиятельного из ягодовцев – Молчанова – от руководства расследованием наиболее важных дел. Мелкая зависть к Молчанову со стороны других ягодовцев этому способствует. Через несколько месяцев Миронов публично скажет о нем: «О Молчанове у нас в аппарате всегда были невысокого мнения… Но как-то странно получается. Именно после убийства С. М. Кирова Молчанов начал выдвигаться в первые ряды, превратился в центральную фигуру Наркомвнудела по оперативной работе» [213] . С легкой руки нового наркома, уже в октябре вокруг Молчанова создана обстановка аннигиляции. Агранов и Миронов с нескрываемым злорадством следили за началом падения своего удачливого соперника.
Молчанов отчаянно старался показать свою незаменимость, изо всех сил нажимая на подготовку нового политического процесса. 14 октября ему удалось, наконец, выдавить признательные показания из Пятакова [214] . Подобные успехи несколько отсрочили его падение – Ежов был в аппарате НКВД человеком новым, не вполне знакомым с тонкостями оперативной работы, а льстивому, увертливому «Яне» Агранову он не особенно доверял. Ежов решил перевести в центральный аппарат НКВД преданного сотрудника из аппарата Комиссии партконтроля – Сергея Жуковского. Однако тот, вероятно, желая держаться подальше от опасных лубянских коридоров, на приеме у Ежова сумел уклониться от этого перевода, сославшись на отсутствие опыта в оперативной работе [215] . Нарком нашел более покладистого человека. Уже 8 октября он перевел своего референта в ЦК Владимира Цесарского на специально для него созданную должность особоуполномоченного при наркоме с поручением вникать во все наиболее важные дела, как агентурно-следственные, так и кадровые. Цесарский быстро разобрался в обстановке и уже через несколько дней, видимо, сообщил Ежову, что наиболее опас ная для него фигура – Островский, начальник АХУ НКВД, распределяющий материальные блага в высших сферах советской империи. Единолично ведая оборудованием и распределением подмосковных и курортных дач, «прикреплением» к ведомственным больницам, санаториям и домам отдыха, ведомственным жилым фондом не только для аппарата НКВД, но и для аппаратов ЦК и Совнаркома, Островский располагал «неограниченными возможностями», и сильные мира сего «заискивали перед ним» [216] . В руках Островского находились окружавшие Москву плотным кольцом «спецобъекты» – правительственные дачи для отдыха сталинских вельмож, которые постоянно находились в состоянии готовности к приему высоких гостей. Островский постоянно разъезжал по этим дачам в Быкове, Томилине, Ильинском (восточное от Москвы направление в то время считалось не менее престижным, чем западное) и всюду его ожидал роскошный обед или ужин [217] . С годами у него выработалось отношение ко всему этому хозяйству, как своему собственному. Отсюда невероятная исключительность его положения, которому и царский министр двора мог бы позавидовать.
Уже 15 октября Ежов, видимо, по результатам вышеупомянутой проверки, перевел его заведовать строительством шоссейных дорог на Украину, поставив на его место Жуковского (узнав о своем переводе в НКВД, тот прозорливо сказал жене: «Это мой конец» [218] ). В соответствии с законами сталинской империи, у Островского немедленно была отобрана и передана Жуковскому «великолепная двухэтажная дача, зимняя, со всеми удобствами, инкрустированной мебелью, хрустальной посудой, бильярдной, теннисным кортом, гаражом» [219] .
В тот же день Ежов назначил начальником отдела кадров НКВД своего давнего приятеля и собутыльника Михаила Литвина (перед этим – 2-го секретаря Харьковского обкома партии), а на следующий день добился введения в наркомате должности 3-го заместителя наркома, сразу продвинув на нее еще одного своего друга (они дружили семьями) [220] – начальника погранвойск НКВД М.П. Фриновского. Этот высокий, богатырского телосложения человек, с его широкой улыбкой и хлебосольным гостеприимством, на многих производил впечатление простака. «Я все время считал его «рубахой-парнем», – откровенничал Ежов, – …и в глаза называл дураком» [221] . Дураком Фриновский не был, а был он очень хитрым и увертливым лицедеем, более талантливым, чем Агранов, потому что тот любил представать интеллектуалом, а Фриновский – простой душою. Незадолго до снятия Ягоды с должности, во время встречи по случаю новоселья одного из руководящих работников НКВД Р. Люстенгурта, Фриновский сказал заместителю начальника УНКВД Московской области А. Радзивиловскому: «Вот вы меня мало знаете, а я ведь не такой, как все начальники отделов центра. Я человек прямой и принципиальный. Все эти Мироновы, Молчановы, Гаи, Паукеры лебезят перед Ягодой, разыгрывают из себя преданных ему людей, а по существу по отношению к нему они – б… Я их вижу насквозь. Они в глаза Ягоде говорят одно, а за спиной готовы его продать. Терпеть не могу это. Я люблю Ягоду, и он это знает… Именно за прямоту Ягода меня ценит, доверяет мне и знает, что я его не подведу. Я же его так люблю, что, если потребуется, готов отдать за него свою душу» [222] . Видимо, нечто подобное он говорил и Ежову, который часто выпивал вместе с ним и поручил ему взять под контроль следствие по важнейшим делам. Что касается Молчанова, то ему Ежов, Агранов и Фриновский давали отныне только мелкие поручения, которые «передавали через помощников, а не напрямую» [223] .
С появлением новых сил в наркомате оживилось следствие по делу Маковского. Ежову хотелось вытянуть из него показания, что он не только является польским шпионом, но пользовался покровительством работников центрального аппарата – ягодовских выдвиженцев. Вторая половина октября прошла под знаком поиска «скрытых врагов» на самой Лубянке. Кандидатура на роль лубянского «оборотня-двурушника» наметилась сама собой. Стали подбирать материал на майора госбезопасности Штейна – помощника Молчанова. В лубянских коридорах змеей пополз слух, будто Штейн «неожиданно обнаружил документы заместителя директора департамента царской полиции Виссарионова, среди которых находились собственноручные донесения Сталина, неопровержимо свидетельствовавшие о его многолетней работе на охранку» [224] . Этот глухой слух просочился сначала через наркома внутренних дел Украины Балицкого – приятеля Штейна, а затем через заместителя Балицкого Кацнельсона к его двоюродному брату Фельдбину-Орлову, который впоследствии, будучи в эмиграции, упомянул об этом в одном из интервью журналу «Лайф». За одни только подобные разговоры Штейн, по неписаным лубянским законам, подлежал аресту. Но тот, видя сложившуюся вокруг него ситуацию, 28 октября застрелился [225] .
Ежов рвал и метал. Он потребовал от Цесарского и Литвина собрать материалы на всех действующих сотрудников НКВД, имевших в прошлом хотя бы отдаленное отношение к каким-либо оппозициям, либо связи с закордоном. Таковых нашлось свыше двухсот человек. Все они были в последующие месяцы арестованы. Но Ежова по-прежнему интересовал вопрос: кого именно выдвинуть на роль «крыши» Маковского в аппарате ГУГБ НКВД? Требовался абсолютно беспринципный, аморальный тип, панически боящийся Внутренней тюрьмы на Лубянке и готовый на все ради спасения собственной шкуры. И такой человек нашелся.
Игнатий Добржинский, социальное происхождение неизвестно (вероятно, из польских дворян), человек с импозантной внешностью красавца-брюнета, тонкими чертами лица и, вероятно, с изящными манерами. Гимназическое образование, два курса историко-филологического факультета Московского университета и офицерская выправка открыли ему доступ в польскую разведку с момента образования Польского государства. Как хорошо знающий русский язык и имеющий знакомства в Москве с университетских лет, он становится резидентом польской разведки в Советской России. В июне 1920 г. его арестовал советский контрразведчик, не менее изысканный бывший учитель французского языка, швейцарец итальянского происхождения чекист Фраучи, более известный под псевдонимом Артузов (вероятно, производным от имени: его звали Артур Христианович), разумеется, расстрелянный в 1937 г., но еще не знавший тогда своей судьбы. Принято считать, что Добржинский при аресте пытался покончить с собой, однако его руку с пистолетом перехватил известный советский разведчик Федор Карин (о его трагической судьбе речь пойдет ниже). Но своему близкому приятелю Шрейдеру Добржинский впоследствии рассказывал, что по собственной воле явился на Лубянку предложить свои услуги перебежчика, причем не стал скрывать, что во время службы в польской разведке был на руку не чист и даже накопил изрядный капитал на банковскому счете в Швейцарии [226] .
Одним словом, его дело поручили вести Артузову. Два светских, хорошо образованных человека нашли общий язык легко. Поручик Добржинский, не моргнув глазом, сдал «товарищам» всю польскую резидентуру; Артузов вышел с ходатайством о полной амнистии опаснейшего из всех пойманных шпионов за всю историю советской контрразведки. Где же была принципиальность того и другого? История об этом умалчивает. Но уже через два месяца Добржинский на свободе, с «чистыми» документами на имя Сосновского. Понятно, доверие «товарищей» надо было оправдать. И новоявленный Сосновский оправдал. Даже с избытком.
Весною следующего года он в Петрограде. Теперь он порученец Особотдела ВЧК, прибыл вместе с авторитетным чекистом Яковом Аграновым, в недавнем прошлом – секретарем Совнаркома, имевшим благодаря этому прошлому солидные кремлевские знакомства. У словоохотливого, улыбчивого «товарища Яни» Сосновскому было чему поучиться. Вскоре по прибытии Агранов завербовал агента-провокатора – некоего боцмана Паськова с «Петропавловска». Требовалось срочно слепить заговор против советской власти. На роль главаря заговора Агранов и Сосновский из числа названных услужливым боцманом предназначили профессора-геолога В.Н. Таганцева, которого арестовали 31 мая. В качестве рядовых участников «заговора» поспешили арестовать более двухсот человек [227] . Отца профессора Таганцева, 78-летнего старика, поместили под домашний арест, объявив его квартиру «засадой», т. е. арестовывая всякого, кто там появлялся, включая 60-летнюю старуху-прачку, приходившую стирать белье. Этот старик ненавистен был большевикам уже тем, что находился у истоков революционного движения в России; одноклассник цареубийцы Дмитрия Каракозова, он в дальнейшем состоял вместе с ним в подпольном революционно-нигилистическом кружке «Ад». После покушения Каракозова на царя Александра II Таганцев-старший отошел от революционной деятельности, став видным юристом, первоприсутствующим сенатором Уголовно-кассационного департамента в Сенате. Но большевикам, которые при царском режиме из трусости не участвовали в революционных действиях, грозящих виселицей, все бывшие народовольцы были опасны: новая власть намеревалась присвоить их революционные заслуги себе и живые свидетели были ей не нужны. Поэтому старика Таганцева держали впроголодь, кормили по несколько дней одною селедкой и хлебными крошками, причем чекист Бозе прямо сказал о нем: «Издохнет, тем лучше». Маленьких детей профессора Таганцева-младшего не оставили с дедом, а нарочно отправили в сиротский приют: пятилетнего сына в распределитель для беспризорников на Михайловскую улицу, а дочь – в приют на остров Голодай. Квартиру профессора под видом обыска разграбили, при этом разломав мебель, приведя в негодность рукописи и похитив деньги и вещи не только его самого, но также и его отца. Арестовали его сестру и жену, хотя первая из них работала учительницей в 15-й единой советской трудовой школе (до революции – директрисой женской гимназии), а вторая врачом Красного Креста и обе никакого отношения к политике не имели. Под предлогом личного обыска женщин раздевали и ощупывали мужчины под командованием некоего Попова [228] , прибывшего с Аграновым и Сосновским из Москвы [229] .
Агранов и Сосновский разместились в «51-й комнате» здания ПетроЧК на ул. Гороховой, д. 2; Таганцева же поместили во «вторую пробку» второго тюремного корпуса по тому же адресу. Что называлось в 1921 г. «пробкой», можно только догадываться: документы этого термина не расшифровывают; но судя по воспоминаниям поэта Дмитрия Мережковского, чудом вырвавшегося в 1920 г. из большевистского ада, «пробковыми» назывались камеры с системой подачи горячего воздуха. После 45-суточного сидения профессора Таганцева в «пробке» Агранов предложил ему текст договора, по условиям которого Таганцев признавался в том, что он – руководитель антисоветской подпольной организации и обязуется изобличить на очных ставках ее участников, а Агранов, со своей стороны, обязуется сохранить жизнь не только самому Таганцеву, но всем участникам «заговора», которых тот «изобличит». Договор подписали обе стороны. Его существование некоторое время оспаривалось, но в конце прошлого века было подтверждено публикацией ряда воспоминаний людей, видевших текст договора, в том числе академика В.И. Вернадского.
То был поистине договор с дьяволом. С этого дня пошли массовые аресты. Для ареста мобилизованы автомобили петроградского Автогужа, и первые три ночи для арестов было задействовано 80 автомашин. Агранов и Сосновский вели дело мягко, «в белых перчатках». Никого не били, не кричали, не матерились. В обмен на признание предлагали жизнь; кто не хотел признаваться – давали очную ставку с Таганцевым, а тому было обещано, что тех, кого он «разоблачит», не расстреляют. Сосновский усердствовал. Очень уж ему не хотелось обратно, в камеру Внутренней тюрьмы на Лубянке. Уже 15 мая 1921 г. он заработал своей кипучей активностью, словно за некий подвиг, орден Красного Знамени – на тот момент единственный советский орден, который полагался лишь за особый героизм при участии в боевых действиях [230] . И Сосновский отработал его в последующие летние месяцы сполна. Чтобы оправдать доверие, Агранов и Сосновский включили в перечень «Петроградской боевой огранизации» людей разного сословного происхождения (от крестьян до представителей титулованной знати), разного социального статуса (профессоров, медсестер, матросов), различных политических взглядов (от убежденных монархистов до бывшего члена компартии). Достоверность их не интересовала. Они развязывали себе и коллегам руки для расширения грядущего террора. И вот настал роковой день. Арестантам, ждавшим суда, объявили, что суда не будет. Их всех везут на Гороховую, 2 для освобождения. По прибытии они узнали страшную правду о «комнате для приезжающих».
В левом заднем углу упомянутого здания, на первом этаже рядом с пропускным пунктом существовала дверь с вывеской «комната для приезжающих». Это было квадратное помещение с асфальтовым полом, полным отсутствием мебели и даже отопления и тремя окнами, выходящими во двор, забранными железными решетками и замазанными белой краской. Комната никогда не убиралась, поэтому стены и даже потолок ее были «отчаянно грязны». Раз в два дня, с 16 до 20 часов, в нее принимали арестантов из разных петроградских тюрем. Здесь их заковывали попарно в наручники (одна пара на двоих) и объявляли смертный приговор, вынесенный коллегией ВЧК или ПетроЧК в особом порядке. Последующую ночь и следующий день они должны были провести в этой комнате без пищи и воды, вперемешку мужчины и женщины, которых не выпускали даже для отправления естественных надобностей. От большой тесноты в комнате было настолько душно, что некоторые умирали; поскольку караульным при комнате строго воспрещалось открывать дверь и впускать или выпускать кого-либо, то в течение полутора суток некоторые оставались скованы наручниками с трупом. Наконец, на вторую ночь между 3 и 4 часами являлся, словно некий избавитель, наш герой Сосновский (либо его сменщик Якобсон) [231] с конвоем и расстрельной командой. Сверившись со списком, он приказывал загнать осужденных, словно скот, в закрытый пятитонный грузовик, и их в сопровождении двух легковых автомашин доставляли на артиллерийский полигон Ириновской железной дороги. Здесь Сосновский картинно выходил к краю траншеи, вырытой для захоронения казненных, и приказывал расковывать осужденных, раздевать их догола (мужчин, женщин – для него это роли не играло) и по одному подводить к нему. И здесь начинался… допрос. Собственно, он состоял из одного вопроса Сосновского: «Кто твои сообщники?» Расчет был на то, что изможденный невыносимым полуторасуточным содержанием в «комнате для приезжающих», человек на краю страшной ямы не устоит и попытается сохранить жизнь, указав на новых жертв грядущего террора [232] . Прочих смертников держали в стороне, и они не слышали слов «допроса». Независимо от того, что отвечал спрошенный, его по знаку Сосновского тут же расстреливали и подводили следующего…