Временами небо прояснялось, и тогда сверкающий снег слепил глаза. С наступлением вечера вытянулись иссиня-черные тени, а солнце над горизонтом стало багрово-красным. Состояние всех служащих вермахта – не только раненых – было ужасным. Они хромали на обмороженных ногах, растрескавшиеся на морозе губы кровоточили, лица, землисто-серые, стали словно восковыми. Казалось, жизнь уже покидает этих людей. Обессилев, они садились на снег немного отдохнуть и больше уже не вставали с него. Чуть живые спешили раздеть трупы, пока они еще были теплыми. Снять одежду с закоченевшего тела было практически невозможно.
Советские дивизии могли вот-вот настигнуть отступающих. «Жестокие морозы. Скрипучий снег. Ледяной воздух перехватывает дыхание, – писал в эти дни Василий Гроссман, сопровождавший части Красной армии. – Слипаются ноздри, ломит зубы. На дорогах нашего наступления лежат замерзшие немцы. Тела совершенно целы. Их убили не мы – их убил мороз. На них худые ботинки, худые шинелишки, бумажные, не держащие тепла, фуфайки».[867]
Эрих Вайнерт, находившийся с другой частью, по всему этому маршруту видел кружащихся ворон, которые спускались на землю, чтобы выклевать глаза трупам.По дороге к «Питомнику» советские офицеры стали сверять координаты нахождения на местности, потому что далеко впереди в степи показалось что-то, похожее на поселок, но не обозначенное на картах. Приблизившись, они увидели, что на самом деле это огромное кладбище военной техники – подбитые танки, грузовики, неисправные самолеты, автомобили, самоходки, бронетранспортеры, артиллерийские тягачи и прочее тяжелое вооружение. Самым радостным для русских солдат был вид подбитых и брошенных самолетов, особенно огромных «фокке-вульфов».
В это время стремительное продвижение советских войск к Сталинграду породило у красноармейцев шутки о том, что теперь они в тылу у своих.
Именно в те дни у большинства немецких солдат окончательно пропали надежды на танковые дивизии СС и переброшенные по воздуху подкрепления. Офицеры понимали, что их части обречены. «Некоторые командиры, – писал один врач, – приходили к нам и умоляли дать им яд».[868]
У докторов тоже подчас мелькали мысли о самоубийстве, так хотелось избавиться от страданий – своих и чужих, но их неизменно останавливало чувство долга. В армии Паулюса было 600 врачей, и ни один из тех, кто еще мог стоять у операционного стола, не вылетел из «котла».Пункты первой медицинской помощи оказались переполнены ранеными настолько, что на каждую койку приходилось класть по два человека. Нередко врач, увидев, что солдаты несут тяжелораненого товарища или командира, махал им, отсылая прочь, – у него и так уже было слишком много безнадежных… «Мы увидели столько мучающихся людей, столько тех, кто потерял надежду на помощь, и столько мертвых, – писал позже один сержант люфтваффе, – что безропотно понесли своего лейтенанта обратно в часть. Никто не знает имена несчастных, лежащих на земле, без руки или ноги, истекающих кровью, замерзающих и в конце концов умирающих, поскольку помощи не было».[869]
Гипса не хватало, и врачам приходилось фиксировать сломанные конечности плотной бумагой, которой тоже было мало. «Число случаев послеоперационного шока резко возросло»,[870] – свидетельствует один хирург. Все больше становилось заболевших дифтерией, но самой страшной оказалась завшивленность раненых. «На операционном столе нам приходилось скребком счищать паразитов с формы и кожи и бросать их в огонь. Мы также снимали их с бровей и бород – вши висели на волосках гроздьями, словно виноград…»Наскоро оборудованный госпиталь в Гумраке, конечно, оказался хуже того, что был в «Питомнике».[871]
К тому же он был катастрофически переполнен ранеными. «Это можно сравнить только с адом, – вспоминал впоследствии раненый офицер, часть которого отступила с карповского “носа”. – Вдоль дороги лежат горы трупов. На безжизненные тела уже никто не обращает внимания. Нет бинтов. Аэродром постоянно обстреливают, и в землянку для десятерых набиваются сорок человек – она содрогается при каждом разрыве».[872] Капеллана в Гумраке прозвали «его величество смерть»[873] – ему ежедневно приходилось соборовать по 200 человек. Закрыв умершему глаза, священник обычно отрезал нижнюю часть идентификационного диска, и вскоре его карманы были набиты этими символами скорби до отказа.