Предстоял медицинский осмотр. Врачи должны были установить степень годности арестантов для работы в лагере. Мы стояли попарно, образуя длинную цепь вдоль коридора. Худые, истощенные, особенно непрезентабельный вид мы имели сзади. Вместо обычных мускулистых ног, смыкающихся вместе, вы видите тонкие кривые опоры, отстоящие друг от друга вверху на некотором расстоянии и поддерживающие арку, обтянутую желтой и дряблой кожей; арка эта смутно напоминает две прежние ягодицы.
В конце коридора возле окна стоял стол, за которым в белых халатах сидело двое врачей. Они молча прикладывали стетоскопы к груди очередного пациента, выслушивали, выстукивали и, не задавая никаких вопросов, делали в формулярах какие-то короткие записи и быстро приглашали следующего. Судя по тому, как они бегло скользили своими безразличными взглядами по нашим телам, пропускали заключенных с большой поспешностью, нетрудно было догадаться, что эти подневольные врачи были озабочены не столько правильностью установления категории трудоспособности, сколько необходимостью за ограниченное время пропустить через свои руки большую партию людей.
Как и все, я молча предстал перед врачом. Я ни на что не жаловался, дал себя выслушать за несколько секунд и отошел, уступив место другому. И тут же услышал голос следующего за мной зека, который о чем-то с жаром говорил, оживленно жестикулируя. В обстановке напряженной тишины, изредка нарушаемой репликами врачей, странно было слышать этот голос, то вкрадчивый, то просящий, то настойчиво в чем-то убеждающий. Все невольно стали вслушиваться.
Внешний вид говорящего на фоне общей худобы выгодно отличался своей упитанностью.
— Доктор! — говорил он. — У меня грудная жаба. Не проходит дня, чтобы не было приступа. По ночам не сплю. Но не только сердце меня беспокоит. В молодости я болел туберкулезом легких, в свое время кое-как залечил его, но сейчас чувствую, что процесс возобновился. Вечерами потею, меня знобит. Вот послушайте! Вот здесь в этом месте у меня часто колет, — и он ткнул себя пальцем в бок.
Как ни странно, врач не проявил признаков нетерпения и начал проводить более тщательный осмотр. Затем что-то долго у себя записывал. Заключенный, который так красноречиво расписал свои болезни, был не кто иной, как мой сосед по камере профессор Севин. Еще задолго до медосмотра я имел возможность поближе с ним познакомиться. На вид ему было лет 40–45. Небольшого роста, с высоким, слегка покатым лбом, с чуть-чуть приплюснутым носом и умными глазами, он производил приятное впечатление. Независимый вид, ровное настроение, не покидающий его оптимизм — все это невольно привлекало к нему. Это был человек разносторонне образованный, большой знаток истории цивилизации, великолепный лектор. Слушать его импровизированные лекции по истории мировой культуры было одно наслаждение.
Вместе с тем, нельзя было не заметить в нем некоторой самовлюбленности, снобизма и самоуверенности, переходящей подчас в нескромность. Бросалось в глаза его умение извлекать для себя выгоду в любых, самых неблагоприятных условиях. По-видимому, он уже долго скитался по тюрьмам и за это время успел до тонкости изучить порядки тюремного режима.
— Послушайте! — сказал мне профессор Севин после комиссовки. — Я наблюдал за вами, когда вас выслушивал доктор. Признаюсь, мне не понравилось ваше поведение. Почему вы не жаловались на свое здоровье? Почему молчали? Не знаю, что он вам написал. Может быть, влепил завышенную трудоспособность, а ведь вид у вас довольно-таки жалкий — кожа да кости. Если вы и дальше будете вести себя так пассивно, то долго не протянете. Сколько вы уже сидите? — спросил он меня.
— Пять месяцев.
— Понятно, срок маловатый, чтобы приспособится. Но дело это поправимое. Вам нужно усвоить несколько простых истин. Вы не обидитесь, если я вам преподам пару полезных советов?
— Нет, что вы! Буду вам только признателен, — ответил я.