На листке два наброска. Один – женское лицо, и хоть глаза не прорисованы, по линии подбородка и форме губ я сразу узнаю Дот. Пусть мы с ней двойняшки, но здесь ее со мной не спутаешь. Чезаре удалось передать мягкость ее облика, ранимость, которую она излучает, сама того не ведая. Другой набросок – две руки со сплетенными пальцами. Присмотревшись, вижу: одна из них женская, другая мужская. Ясно без слов, ее ладонь в ладони Чезаре. Просто удивительно, до чего у него рука большая, жилистая, а у нее маленькая – ее хрупкие бледные пальцы совсем спрятались в его ладони.
Выставляю перед собой руку, сжимаю кулак.
– Ох, Дот, – говорю я вслух, – что ты натворила!
В дрожь бросает при мысли, что она допустила такое – вскружила ему голову и очутилась полностью в его власти. И теперь он будет ее преследовать, как меня Энгус.
Надо было все ей рассказать. Предостеречь ее. Это все я виновата, я.
И, разорвав рисунок, я швыряю клочки в очаг, где тлеют угли. Шурую там кочергой – и вот они занялись, вспыхнули, почернели.
Все, их нет, лишь мое шумное дыхание да образы перед глазами, от которых я не в силах избавиться.
Мигом одеваюсь: застегнув брюки, натягиваю два свитера – хоть холода и отступают, но на дворе еще зима.
Поднимаюсь на ближний холм, направляясь в сторону лазарета. Не стану рассказывать Дот ни о рисунках, ни о приходе Чезаре, но мне надо ее увидеть, убедиться, что она жива-здорова.
Чуть не доходя до вершины, останавливаюсь, заслышав мужские голоса.
Лязг, стук молотков, чей-то раскатистый смех. И сквозь шум и гам – песня.
Они на нашей стороне холма – как видно, пленные разгуливают где им вздумается. Хохочут, разговаривают, что-то затевают… А что они там затевают? Богу одному известно. Первая моя мысль – вернуться в хижину, запереться наглухо, дождаться Дот и сказать ей, что мы должны немедленно уехать, куда угодно, хоть в Керкуолл.
Но песня все слышней и слышней. Мотив совсем простой, похож на одну мамину песенку.
Песня другая, но до слез напоминает мамину.
Надо было ее удержать, думаю я. Надо было удержать их обоих.
И вот я уже лежу на земле лицом вниз, подползаю к гребню холма, откуда хорошо видно их, пленных итальянцев, поющих знакомую песню.
Они устроились на земле кружком, возле двух бараков из листового железа. С виду не скажешь, что солдаты – разлеглись, как на пикнике с друзьями. Обычные парни.
Итальянец, что стоит в центре круга, склонился над чем-то. Он указывает на серый бетонный холмик рядом с собой, а итальянцы вокруг него гикают, кричат, хлопают в ладоши. Затем он меняется местами с одним из товарищей, и тот, зачерпнув из ведра раствор, ляпает его на серый холмик.
Что они строят?
Они вновь запевают, и чудится мне, будто горит костер, а у костра отец с друзьями, передают по кругу рваную рыболовную сеть и кружку пива. Мне нравилось убегать к морю и смотреть, как они чинят сети, лодки. В том кругу царила доброжелательность – кто бы там ни собирался, как бы они друг на друга ни ворчали в остальное время. Их объединяло общее дело – больше чем просто сеть или лодка.
И вот, припав грудью к мерзлой родной земле и глядя на пленных, я вдруг сознаю, как, должно быть, одиноко им на чужбине, вдали от тех, кого они любят. И с новой силой чувствую свое одиночество – тянущую пустоту, как на месте вырванного зуба.
Дотрагиваюсь до горла, и опять мне не хватает воздуха, словно бы меня что-то – нет, кто-то – душит, и неважно, что кровоподтеки давно сошли. Но, наблюдая за пленными, я чувствую что-то еще, призрачное. Что-то лишнее. Или будто чего-то не хватает. След от цепочки, которую я закопала за хижиной три дня назад.
Часть четвертая
Мы никогда не находим того, к чему всей душой стремимся.
И это к лучшему.
Апрель 1942
Кто-то зовет его по имени. Он снова дома, в Моэне, мчится сквозь лабиринт улочек к церкви, ищет, где можно укрыться от бомб. Улицы объяты пламенем, но он знает, что родные его в безопасности, ждут его в церкви. И Доротея почему-то тоже рядом. Она вновь его окликает, тянется к нему, трясет за плечо. Чезаре оборачивается, хочет взять ее за руку, обнять, но она ускользает.
Чезаре, вздрогнув, просыпается – над ним склонился Джино, хмурится, в темных глазах тревога.
– Нельзя здесь спать, в лагерь давно пора.
Чезаре потягивается, озирается. Уже стемнело, но он еще в часовне; стена, недавно обшитая гипсовыми панелями, холодит спину; на стенах он наметил карандашом контуры будущих росписей – вот будут у него краски, все засияет, как в роскошнейших соборах Италии!
– Пошли, – торопит Джино. – Из-за тебя мы оба влипнем.
Чезаре мотает головой:
– Майор Бейтс дал мне разрешение допоздна оставаться. Ничего не будет.
Джино ухмыляется:
– Ты у него теперь в любимчиках ходишь. Как достроим часовню, пойдешь с майором Бейтсом под венец.