— Если вы не тайный агент полиции, тогда кто же вы? Что вы здесь делаете?
— Моя фамилия… — И толстяк слегка поклонился, крутя пальцем нижнюю пуговицу жилета. Имя было брошено в прозрачную, освещенную снегом тьму и потонуло в реве поезда, в хлопанье стальных трубок, в звуках, отраженных эхом от моста; Дунай, словно серебряный угорь, скользнул с одной стороны железнодорожной линии на другую. Незнакомцу пришлось повторить свое имя: — Йозеф Грюнлих. — Он поколебался, затем продолжал: — Я искал деньги, герр Циннер.
— Украли…
— Вы слишком быстро вернулись. — Он начал медленно объяснять: — Я сбежал от полиции. Ничего позорного, герр Циннер, могу вас заверить.
Он все вертел пуговицу жилета, этот неведомый говорун, но в просветленном сознании доктора Циннера возникали зримые образы: чье-то изможденное лицо, какой-то яркий лоскуток, какой-то страдающий ребенок, человек, с трудом поднимающийся вверх, по пути к Голгофе.
— Это была политика, герр Циннер. Газетная шумиха. Со мной поступили крайне несправедливо, и мне пришлось бежать. Ваш чемодан я открыл ради общего дела. — С напускным волнением он выдохнул слово «дела», придав ему смысл немудреного тайного пароля. — Вы позовете проводника? — Он крепче напряг ноги, — и его пальцы застыли на пуговице.
— Что вы подразумеваете под вашим делом?
— Я социалист.
Доктор Циннер остро ощутил, что о политическом движении нельзя судить по его деятелям; социализм нельзя осуждать за то, что к нему примкнул Грюнлих, но все-таки ему очень хотелось поскорее забыть о Грюнлихе.
— Я дам вам немного денег.
Он вынул записную книжку и подал незнакомцу пять английских фунтов.
— Доброй ночи.
От Грюнлиха отделаться было легко, и это он мог себе позволить: в Белграде деньги потеряют для него цену. Он обойдется без защитника: защитником ему будет его собственный язык. Но труднее было отделаться от впечатления, которое оставил после себя Грюнлих: политическое движение нельзя осуждать, основываясь на бесчестности его деятелей. Он и сам иногда был безнравственным, и искренность его взглядов страдала от того, что он был тщеславным, несколько раз совершал неблаговидные поступки, однажды девушка прижила от него ребенка… Даже мотивы его путешествия в первом классе были неоднозначны. В первом классе легче избежать пограничной проверки, но, кроме того, ехать там — удобнее и это льстило его тщеславию руководителя. Он понял, что молится. — «Боже, прости меня». Но у него совсем не было уверенности в том, что его простят, даже если существует какая-нибудь прощающая сила.
Пришел проводник, проверил его билет.
— Опять снег пошел, — сказал он. — А дальше еще хуже. Хорошо, если мы проедем без задержки.
Ему, видно, хотелось побыть еще в купе и поговорить.
— Три зимы назад мы тут намучились. Нас заваливало снегом в течение сорока восьми часов, и мы застряли на одном из самых плохих участков пути, на безлюдном балканском участке; там негде достать еды и надо экономить топливо.
— А в Белград мы приедем вовремя?
— Трудно сказать. Я по опыту знаю: перед Белградом всегда вдвое больше снега, чем по эту сторону Буды. Другое дело — по эту сторону Дуная. В Мюнхене может быть снег, а в Буде тепло, как летом. Доброй ночи, герр доктор. Такой холод, что у вас наверняка будут пациенты.
Проводник пошел по коридору, хлопая в ладоши, чтобы согреться.
Доктору Циннеру не сиделось в своем купе; его сосед вышел в Вене. Становилось невозможно разглядеть в окно даже проносящиеся мимо огни; снег забивался в каждую щель, и на стекле образовался лед. Когда проезжали мимо какой-нибудь сигнальной будки или фонаря на станции, они вклинивались между непрозрачными ледяными полосками, так что на секунду окно вагона превращалось в калейдоскоп, где перемещались отдельные разноцветные льдинки. Чтобы согреться, доктор Циннер расстегнул плащ, завернул руки в его полы и начал снова ходить по коридору. Он прошел мимо купе проводника и вышел в вагоны третьего класса — их прицепили к поезду в Вене. Почти во всех купе было темно, только под потолком горели тусклые лампочки. На деревянных полках пассажиры готовились ко сну, клали под голову скатанные пальто. Некоторые купе были так набиты, что мужчины и женщины спали сидя в два ряда, привалившись друг к другу; в тусклом свете их лица казались болезненными и невыразительными. От пустых бутылок, стоявших под полками, пахло дешевым красным вином, на полу валялись объедки черствого хлеба. Дойдя до уборных, он повернул назад, не выдержав слишком сильного запаха. От тряски дверь за ним то открывалась, то закрывалась.