«Мое место здесь убежденно подумал он — Мне надо было ехать в третьем классе. Я не хочу быть похожим на какого-нибудь депутата от лейбористской партии, который берет билет первого класса и едет голосовать вместе со своими единомышленниками в парламенте». Но он утешал себя мыслью, сколько времени ушло бы на многочисленные пересадки, и что его могли бы задержать на границе. И все-таки он сознавал, как сложны причины его поступков; он начал задумываться над этим только после того, как узнал о поражении; мысли о собственном тщеславии и о неблаговидности мелких грешков вытеснились бы радостью и бескорыстием победы. Но теперь, когда все зависело от его способности говорить, ему хотелось произнести свою речь со скамьи подсудимых с совершенно чистой совестью. Разные мелочи из прошлого, о которых его враги никогда и не узнают, могут вспомниться и связать ему язык. «Я не сумел ничего доказать этим двум лавочникам; удастся ли мне быть убедительнее в Белграде?»
Поскольку будущее было почти наверняка небеспредельно, он начал обращаться к прошлому, а к этому он не привык. Было время, когда чистая совесть могла быть куплена ценою минутного стыда: «С тех пор как я в последний раз исповедовался, я совершил то или это». «Если бы мне удалось так легко очиститься от своих прегрешений», — подумал он со страстным желанием и с легкой горечью, — «я был бы безумцем, если бы не воспользовался этой возможностью. Теперь я сожалею о том, что сотворил, не меньше, чем сожалел тогда, но я не знаю, простят ли меня и существует ли вообще кто-то, кто дарует прощение». Он чуть было не начал издеваться над последним, во что еще верил: «Может, мне пойти исповедаться к этому казначею социал-демократической партии или к пассажирам третьего класса?» Отвернувшееся лицо священника, поднятые пальцы, шепот на мертвом языке вдруг показались ему такими прекрасными, такими бесконечно желанными и безнадежно потерянными, как юность и первое любовное свидание на углу у стены виадука.
Тут доктор Циннер заметил мистера Оупи — тот сидел один в купе второго класса и писал что-то в записной книжке. Доктор следил за ним с какой-то ущемленной завистью, — он ведь был близок к тому, чтобы предаться вере, преодолением которой сам когда-то гордился. «Ну а если вера дарует мне покой?» — возразил себе он, и, пока еще в его сознании не померкло все то, что связано с этим словом, он потянул на себя дверь и вошел в купе. Длинное бледное лицо и выцветшие глаза, отпечаток врожденной культуры смутили доктора; предложи ему это священник, он охотно признал бы превосходство его над собой; на минуту он снова стал мальчиком с немытыми руками, в темноте исповедальни красневшим за свои немудреные грехи.
— Прошу прощения. Я вас не побеспокою? Вы хотите спать? — сказал он на своем жестком, предательском английском языке.
— Совсем не хочу. Полагаю, что не буду спать, пока благополучно не доберусь до дома, — со смехом запротестовал священник.
— Моя фамилия — Циннер.
Мистеру Оупи эта фамилия ни о чем не говорила; должно быть, ее запомнили только журналисты.
— А моя — Оупи.
Доктор Циннер закрыл дверь и сел на сиденье напротив.
— Вы священник?
Он хотел добавить «отец мой», но на этом слове запнулся: оно означало слишком многое — оно означало бледное осунувшееся лицо, любовь, которая, ожесточившись, исчезла, оставив лишь уважение, затем и оно было принесено в жертву, когда возникло подозрение, что возмужавший сын стал отступником.
— Но не римско-католического вероисповедания.
Доктор Циннер несколько минут молчал, не зная, как выразить в словах свою просьбу. Его губы буквально пересохли от жажды справедливости; она была словно стакан воды на столе в комнате другого человека. Мистер Оупи, казалось, заметил его смущение и добродушно сообщил:
— А я составляю маленькую антологию.
— Антологию? — машинально повторил доктор Циннер.
— Да, духовную антологию для мирян, нечто такое, что в англиканской церкви займет место римско-католической Книги Размышлений. — Его тонкая белая рука поглаживала черную замшевую обложку записной книжки. — Но я намерен копнуть поглубже. Римско-католические книги — как бы сказать? — касаются лишь религии. Я хочу, чтобы в моей были затронуты все стороны повседневной жизни. Вы играете в крикет?
Вопрос, застал доктора Циннера врасплох: он опять вспомнил, как стоял коленопреклоненный во тьме, совершая свои акт покаяния.
— Нет, нет.
— Ну, не важно. Вы поймете, что я имею в виду. Предположим, вы последний вступаете в игру, надеваете наколенники, восемь воротец уже свалены, надо сделать пятьдесят пробежек, и вы думаете: неужели на вас падет вся ответственность за исход игры? Ваши сомнения не устранит ни одна из обычных Книг Размышлений, и вы, может быть, и в самом деле начнете немного сомневаться в религии. Моя цель — удовлетворить потребность такого человека.