«Вы правы, — писал он Канделю о своём отношении к неологизмам (9 января 1975 года), — когда утверждаете, что, по моему мнению, язык одновременно отражает или
формирует мир человека. А лучше ли польский язык, чем английский, переносит ли он значительное обилие, скопление неологизмов — для меня самого этот вопрос до сих пор неясен. Когда я писал недавно новый рассказ для цикла “Кибериада”, то в такой степени размножил в нём всякие неологизмы, что пришлось при окончательном редактировании совершенно безжалостно их истреблять, именно потому, что текст стал невыносимо барокковым и это затрудняло чтение, а кроме того (как, скажем, в поэзии), меру нововведений всегда следует определять сдержанно; если эта мера превышена, отдельные, даже превосходные неологизмы (метафоры) имеют тенденцию затмевать (гасить семантически) эффект соседних!Я бы добавил к этому ещё и следующее.
а) В зависимости от того, используются ли неологизмы в намерении квазиреалистической серьёзности описания мира, представленного в произведении, или же в намерении писать намеренно гротесково, это заранее решает, даже как бы предопределяет поведение автора в литературе, хотя совсем не так может быть в действительности. Склонность к шуткам в серьёзных делах свойственна, например, физикам. Недавно открытую частицу они назвали “очарованной” совершенно обдуманно. Это, на мой взгляд, гораздо забавнее, чем, скажем, “strangeness” (“странность”) — в качестве некоего параметрического атрибута иных, ранее открытых частиц. Правда, то, что допустимо в действительности, не всегда разрешено в литературе.
б) Неологизмы должны вступать в резонанс — с существующей синтагматикой и парадигматикой языка — множеством различных способов. На многих, можно сказать, уровнях можно получить резонанс, создающий впечатление, что данное новое слово имеет право гражданства в языке. И тут можно грубо, даже топорно произвести дихотомию всего набора неологизмов, так что в одной подгруппе соберутся выражения, относящиеся скорее к сфере детонации,
а в другой — скорее к коннотации. (В первом случае решающим оказывается существование реальных явлений, объектов или понятий, что-либо выразительно обозначающих вне языка, в другом же случае главной является внутриязыковая, интраартикуляционная, “имманентно высказанная” роль неологизма.) Однако тем, что составляет наибольшее сопротивление при переводе, как я думаю, является то, что я назвал бы “лингвистической тональностью” всего конкретного произведения,per analogiam с тональностью в музыкальных произведениях. (Когда одно построено в b-moll, а другое — в Cis-dur.) Например, тональность “Консультации Трурля” целостна, то есть gestalt-quality[100]. Она иная, нежели в рассказе Трурля о Малапуции Хавосе. Это (ненамеренное) различие возникает, по моему мнению, от чисто эмоциональной напряжённости увлечения текстом, ибо интенсивность такого увлечения находит своё выражение в некоей “языковой разнузданности”, в дерзком подчинении всего осмысленно-звучащего заявления — намерению, патронирующему произведение (у меня, по крайней мере, именно так нарочито подчёркивается натиск ожесточённости, скажем). Может, заслуживает внимания поиск ответа на вопрос — в какой мере дозволительно неологизмам на разных уровнях (лексикографическом, грамматическом, фразеологическом, идиоматическом) приписывать серьёзные функции в тексте, даже исключительно гротесковом. Ведь гротесковость может быть защитой, камуфляжем в специфических условиях подцензурной публикации, хотя не может идти речь о том, чтобы всегда трактовать такой текст как шифр или как шелуху, которую следует содрать и отбросить, чтобы добраться до того, что “на самом деле” этот текст скрывает. В противоположность обычному шифру, литературный текст неотделим от своей “скрытой семантики”, и как обычно бывает в литературе, то, что “автор хотел сказать”, может оказаться, в сущности, чем-то совсем банальным, а новшеством и ценностью per se является именно способ высказывания…»{184}Некоторое время спустя Станислав Лем продолжил начатый разговор.