Во-первых, я хотел бы увидеть планету Солярис, но, к сожалению, режиссёр не предоставил мне такой возможности, поскольку делал камерное произведение. А во-вторых, что я и сказал Тарковскому во время нашей ссоры, он вообще снял не “Солярис”, а “Преступление и наказание”. Ведь из фильма следует лишь то, что этот паскудный Кельвин доводит Хари до самоубийства, а потом его мучают угрызения совести, вдобавок усиливаемые её новым появлением; к тому же появление Хари сопровождается странными и непонятными обстоятельствами. Феномен очередных её появлений был для меня воплощением концепции, которую можно выводить чуть ли не от самого Канта. Ведь это
И совершенно ужасным, — сказал Лем, — было то, что Тарковский ввёл в фильм родителей Кельвина и даже какуюто его тётю. Но, прежде всего, маму. А мама это же —
Позже такая же история приключилась и со Стругацкими, когда Тарковский снял “Сталкер” на основе повести “Пикник на обочине” и сделал из него такой паштет, который никто не понимает, но он в самый раз печальный и понурый. Тарковский напоминает мне поручика эпохи Тургенева — он очень симпатичный и ужасно обаятельный, но в то же время всё видит по-своему и практически неуловим. Его никогда нельзя “догнать”, так как он всегда где-то в другом месте. Ну, он такой есть. Когда я это понял, то успокоился. Этого режиссёра нельзя переделать, и, прежде всего, ему ничего нельзя втолковать, потому что он в любом случае всё переделает “по-своему”.
В моей книге необычайно важной была сфера размышлений и познавательно-гносеологических проблем, которая крепко увязывалась с соляристической литературой и самой сущностью соляристики, но в фильме, к сожалению, все эти качества были основательно выхолощены. Судьбы людей на станции, которых в фильме мы видим лишь фрагментарно при очередных наездах камеры, — это вовсе никакой не экзистенциальный анекдот, а великий вопрос, касающийся позиции человека в космосе и т. д. У меня Кельвин решает остаться на планете без малейшей надежды, а Тарковский нарисовал сентиментальную картину, в которой появляется какой-то остров, а на нём домик. Когда я слышу о домике и острове, то из кожи вон лезу от раздражения. В общем, эмоциональный соус, в который Тарковский поместил моих героев, не говоря уже о том, что он полностью ампутировал написанный мною научный пейзаж и ввёл кучу странностей, — всё это для меня совершенно невыносимо…»{148}
2
А конец ноября 1969 года Станислав Лем провёл в Западном Берлине, откуда прислал Мрожеку весьма откровенное письмо (от 25 ноября).
«Я не мог тебе сообщить, что с 25. XI по 5. XII буду в Западном Берлине, потому что почту просматривают, а значит, и паспорт мой и выезд могли пойти ко всем чертям, но из-за того, что не уведомил тебя об этом, чувствую себя сейчас последним скотом. В Варшаве говорят, что тебе предлагали консульский паспорт, но ты его не принял[69]
. Ничего нельзя посоветовать в такой ситуации, но, возможно, я на твоём (нынешнем) месте тоже не вернулся бы. Ситуация у нас ужасная! И всё прогнило, как никогда в пятидесятых годах, когда господствовал Святой, хоть и Чудовищный Порядок. Теперь же наблюдаются только Гниение, Смрад, Явное Лицемерие и Балаган, плюс повальное растление общества. То, за что Берут[70] когда-то давал золотые часы, звания и ордена, сегодня делается за пару грошей. Литература играет уже даже не придворную роль, она играет роль просто дешёвой шлюхи.Ты знаешь, я был три недели в Москве — там почти то же самое — и такая ориентация:
Наука, учёные, студенты,
Мрожек в ответ уточнил ситуацию с паспортом:
«Не предлагали мне никакого паспорта, ни консульского, никакого другого.