«Все бьют комаров и мучаются, так как сосновый лес», — вносит он на сцену деталь своего летнего любимовского быта. И обижается, когда Владимир Иванович отвергает реальный жест: «Я не хочу платка на голове от комаров, я не в силах полюбить эту мелочь. Я убежденно говорю, что это не может понравиться Чехову, вкус и творчество которого хорошо знаю. Я убежденно говорю, что эта подробность не рекомендует никакого нового направления… Это из тех подробностей, которые только „дразнят гусей“. Наконец, даже с жизненной точки зрения она — натяжка. Словом, я не могу найти за эту
Владимир Иванович дает в письме и другие советы, тактично напоминает Константину Сергеевичу необходимость твердо выучить текст роли. Получив несколько обиженный ответ Станиславского, снова пишет ему:
«Многоуважаемый Константин Сергеевич!
Вы на меня обиделись (или даже рассердились). И этого вовсе не надо „заминать“. Никаких „осадков“ оставаться не должно. Напротив, надо выяснять и устранять поводы к обидам. Тем более, что — дайте пройти „Дяде Ване“ — и я многое-многое имею сказать. Что делать! Дело наше так молодо, и сами мы еще молоды, мы только меряем свои силы. Все должно учить нас, приводить к известным выводам.
Пишу я это письмецо, главным образом, чтобы предупредить возможность такого решения: „не стоит об этом говорить с ним, промолчу“.
Запишем и потом поговорим.
Ваш
Константин Сергеевич не «дразнил гусей» в спектакле. А комаров сохранил — все персонажи усердно били их, Астров покрывал голову носовым платком, как делали это обитатели Любимовки в «комариные» дни над Клязьмой. Пустяковая в общем-то деталь остро нужна ему именно в период подготовки спектакля, для утверждения абсолютной реальности на сцене.
В то же время режиссер при первом же прочтении пьесы ощущает, как эта реальность вместится в коробку сцены, как будет воспринимать ее публика. Вроде бы игнорируя зрительный зал, он все время помнит о нем.
Станиславскому важна вовсе не полная иллюзия жизни на сцене, но поэзия жизни на сцене, «пятна» — то живописные, то звуковые, вроде того дребезжащего провинциального набата, который звучит в третьем акте «Трех сестер» как аккомпанемент тревожной тоске героев. Он снова, как в «Чайке», предваряет действие «Дяди Вани» и «Трех сестер» паузами, насыщенными шелестом осенних листьев, щебетом птиц, звоном посуды. Паузы эти рассчитаны по секундам — ведь каждую секунду сценического времени режиссер воспринимает обостренно, ни одна из них не должна быть пустой. Он точно ощущает и воплощает на сцене ритм каждой пьесы, каждого ее эпизода. Ритм этот в спектаклях Станиславского определяется не внешней быстротой или замедленностью, но действенной пружиной, заложенной в каждом явлении: маятник часов спектакля то движется замедленно-спокойно, то учащенно отстукивает секунды решающего объяснения: «Постой… Повтори, что ты сказал», — поднимает голову дядя Ваня — Вишневский, и бросается вдруг на благодушно разглагольствующего профессора, и стреляет в ненавистного старика; сгорбившись подходит к дому Прозоровых доктор Чебутыкин — Артем, и отчетливы на фоне дальнего военного марша его слова: «Сейчас на дуэли убит барон…»