«До Линдау остается всего лишь около часа. Остановка — большая людная станция: Иммерштадт… Поезд уже трогается. Вдруг на платформе какая-то суматоха, тревожный свисток, лязг соединяющих вагоны цепей, новая внезапная остановка — в вагоне появляется германский офицер и, окинув взглядом всех присутствующих, грозно обращается к Станиславскому:
— Из какой страны?
Холод пронизывает сердце.
Но Станиславский, стоя во весь рост, твердо отвечает с неподражаемым спокойствием и величием в осанке:
— Из России.
Может быть, в нем сказывается в эту минуту самообладание великого актера, привыкшего побеждать в себе ненужный трепет нервов, но в голосе его звучит что-то глубокое: он чувствует себя в эту минуту представителем своей страны. Лицо офицера наливается кровью. Он круто повертывается, выхватывает из ножен саблю и, взмахивая ею, кричит всем нам пронзительно, с взвинченной театральностью:
— Heraus! Heraus! Heraus! (Выходите!)
Начинается, — мелькает в голове. Мы выходим на платформу с мелким багажом в руках. Константин Сергеевич крепко держит свой заветный маленький чемоданчик с рукописями.
Идем, окруженные солдатами, к поезду и занимаем места в старом грязном вагоне с наглухо отделенными друг от друга купе. Теперь нас везут в обратную сторону от границы. С нами сидят две русские девушки, мюнхенские студентки, и два молодых баварских резервиста. Тихо в вагоне и после всего испытанного как-то необыкновенно тихо и спокойно в душе. Станиславский сидит подле меня. „Может быть, мужчин расстреляют“, — вполголоса говорят он мне, как бы размышляя вслух, и даже приводит доказательства того, что это возможно, но голос его звучит замечательно ровно и мягко. Я чувствую, что и для него жизнь созерцается в эти минуты с той безличной высоты, на которой уже ничто не кажется страшным. Потом он говорит о том, что впечатления этих дней сделали для него необычайно ясным сознание неглубокости всей нашей человеческой культуры, буржуазной культуры, добавляет он, и необходимости совсем иной жизни, с сокращением до минимума наших потребностей, с работой, настоящей художественной работой для народа, для тех, кто не поглощен этой буржуазной культурой…
„Кемптен!“ Открываются двери купе. Ночная свежесть ознобом пронизывает тело… Теперь нас перестраивают попарно и велят маршировать заодно с конвоирующими нас солдатами, как в оперетке».
Станиславский отчетливо сохранил в памяти все обстоятельства этого бесконечного ночного ожидания: