» одержал победу над первым современным человеком, в веках вырастал до значимости первофеномена европейской духовной жизни; знаменательны уже начальные симптомы этого конфликта. В лице Павла христианство впервые обретает всемирность и культуру; Павел, носитель импульса, — законный наследник эллинства, трансформирующий его через событие нового «дамасского» опыта; Виламовиц-Мёллендорф ставит его Послания в один ряд с шедеврами греческой классики,[7]но ряд Павла не исчерпывается однозначностью этого сравнения; рассудочная культура эллинизма створена в нем с ветхозаветным праксисом веры, и сама точка створения дана в неведомом ни эллинам, ни иудеям измерении умной веры и верной мысли[8]. Понятно, что необразованному сирийцу Петру язык Посланий Павла должен был выглядеть верхом «неудобовразумительности» (2 Посл. Петра, 3, 16); о сравнении с шедеврами классики, за незнанием греческого (и, как кажется, латинского) не могло быть речи. К чему вся классика, культура вообще, если достаточно было одной веры! Мы запомним эту контроверзу; она и станет, говоря языком музыковедов, «бродячим аккордом» всей последующей истории европейской культуры.
Что касается «одной веры
», практические последствия её не преминули сказаться. Загребая руками неутомимого Павла жар универсального христианства, римская церковь ускоренными темпами вливала новое вино в старые меха наспех и выгодно интерпретируемого Левиафана. При отработанном высокомерии к языческому наследию, где простой уверовавший горшечник мог обладать бо́льшими знаниями, чем Аристотель (как гласит об этом одно из чрезмерно эллиптических утверждений Тертуллиана, перепетое впоследствии на все лады сторонниками петринизма), ни на секунду не прекращалось внутреннее и замаскированное усвоение политических уроков язычества; «горшечник», которому нечему было учиться у Аристотеля, счел вполне возможным для себя записаться в прилежные ученики к власть имущим; корпус римского права и «жизнь двенадцати цезарей» показались ему более достойными напарниками «веры», чем уроки греческого симпосиона. В скором времени ученик обнаружил решительные признаки вундеркинда, разоблачаемого из перспективы будущего учением Ницше о «восстании рабов в морали» и «ressentiment»; христианство в масштабах мира — индивидуальная динамика импульса, прокладывающего себе пути; в масштабах Рима оно — морфология ловкой адаптации к существующему порядку и утонченная психотехника огосударствления. Таковы аспекты его внешней и внутренней политики: полная дискредитация Павла при слащаво агитаторской показухе его примирения-де с Петром;[9]искусная пропаганда легенды о церкви Петра и отождествление этой церкви с самим импульсом, так что непричастность к церкви автоматически оборачивалась непричастностью к импульсу;[10]усиленное подчеркивание традиции и собственной ведущей роли, где ведущая роль ограничивалась, как правило, вопросами бюрократического порядка и «протокола»; богословская и вообще эксегетическая значимость Рима ничтожна в сравнении с прочими общинами (любопытно, что отсутствие римского епископа на Никейском соборе не было даже замечено).
Механизм «фабрикации идеалов
»[11]срабатывал безукоризненно; сначала выдвигался нужный тезис, потом усилиями талантливых агитаторов он распространялся и, наконец, возвращался в исходную точку уже в обличии непререкаемой и «божественной» истины. Серьезных противников изнутри не могло быть; азбучные нормы христианства препятствовали серьезному противлению этой политике со стороны отдельных личностей, занятых всецело личным гнозисом и «ловлей душ»; с паствой же не было никаких проблем; паству вполне можно было отвлечь от Павлова гнозиса будущей популярной диалектикой «великого инквизитора». Так, под лозунгом «царства не от мира сего» вламывалась в «сей мир» римско-епископальная политика приспособления к государству и прорыва сквозь слабые точки последнего[12]. Дальнобойность цели допускала гибкую комбинаторику средств: от «подвигов веры» до прямой фальсификации фактов. Можно было в годину гонений обрушивать на злую власть всю стилистику ламентаций и проклятий пророков, можно было со сменой руководства и решительно менять проклятия на комплименты и даже одергивать невоздержанного Тертуллиана в передержках инерции; со временем стало возможным и отрицание факта каких-либо гонений.