XIII век — век окончательной ассимиляции Аристотеля западной мыслью — открывается и завершается осуждением перипатетизма; мы имели уже возможность коснуться этой необыкновенно значимой симметрии в общем контексте становления мысли; позволительно снова обратиться к ней, на этот раз в ракурсе ее чисто «научных
» консеквенций. Первое осуждение (на Парижском соборе 1209 года и Латеранском 1215 года), спровоцированное толкованиями Амальрика и Давида, носило скорее профилактический характер, чем «предметный»; этот «черный ящик» с арабско-еврейским входом и латинским выходом, подкинутый в самое сердцевину успевшей уже окончательно ствердеть догматики, не на шутку встревожил многоопытных цензоров мысли, которые, не успев еще по существу разобраться в вопросе, предпочли завладеть ситуацией «в кредит»; разобраться — совсем как в случае истребления альбигойцев будущим архиепископом Нарбонны — можно было и после. Характерно, что осуждению подверглись как «метафизика», так и «физика»; во всяком случае безошибочный инстинкт подсказывал некую органическую нерасторжимость обеих сфер в контексте оригинальной мысли Философа, где между «физикой» и тем, что «после физики», не только не мог наличествовать hiatus, но и предполагалась обязательная непрерывность, обеспечиваемая единым умозрительным горизонтом и композиционной стилистикой системы. «Университет» отвоевал Аристотеля у «церкви», но парадокс заключался в том, что единство, засвидетельствованное осуждением, обернулось в реабилитации расколом; алгоритм «двойной истины» расколол надвое физико-метафизическую цельность, отдав вторую половинку на попечение теологии и предоставив первую превратностям ее беспризорных судеб.Разумеется, поначалу с формальной стороны всё еще выглядело благонадежно; метафизико-теологический антураж тщательно мимикрировал беспризорность «чисто
» физических истин, но конфликт нарастал со всей силою, так как эти истины, предоставленные себе, не терпели уже никакого, пусть даже номинально, теологического притворства. В отстаивании прав «опыта», скажем, Роджером Бэконом существенным оказывалось не преимущество «опыта» самого по себе, а преимущество его над «рассуждением»; «опыт» именно отстаивается от другого рода и уже «неопытных» истин; понятно, что ничего подобного не могло иметь места еще у Эриугены, где «опытом» было решительно всё и где «третья природа» (мир чувственно воспринимаемый) могла осмысливаться не иначе, как в сверхчувственном контексте первых двух (апофатически божественной и примордиально-иерархической) природ. Скандал неожиданнейшим образом разразился в вышестоящем ведомстве; церковь, водимая за нос университетскими виртуозами, вконец опомнилась и, миновав заминированное поле «физики», нанесла удар «метафизике», начавшей уже стрелять холостыми патронами. В 1277 году случилось новое осуждение Аристотеля, на этот раз только «метафизического». Событие исключительной важности и отмеченное историками науки; Дюгем датирует им даже рождение науки Нового времени[266]. Поводом к скандалу послужили далеко зашедшие интерпретации Аристотеля аверроистской партией в стенах Парижского университета; причины, очевидно, лежали намного глубже.Симптоматическая значимость всей этой истории удивительна; нужно вспомнить, что прошло всего три года после смерти св. Фомы , действительно
очистившего Аристотеля от аверроизма, и с этой точки зрения эффектный проскрипционный лист парижского епископа, включающий 219 еретических тезисов, выглядит неким карикатурным послеобразом «Суммы против язычников»: во всяком случае вместе с водой здесь был выплеснут и «ребенок». Дальность прицела (по существу, неосознанного) лишь усугубила значительность промаха; сама яркость личности Сигера Брабантского сыграла, надо полагать, провокационную роль, привлекая к себе внимание и тем самым как бы отводя его с реальных опасностей. Опасности лежали уже не в «метафизике», вернее говоря, лежащие в ней опасности выглядели уже сущим пустяком по сравнению с потенциальными опасностями «физики»; церкви небесполезно было бы вспомнить давнишнее предостережение Суллы против Цезаря: «Берегитесь, в этом мальчишке сидят десять Мариев». Осуждение «метафизики», в которой, заметим, не осталось уже ничего от подлинного Аристотеля, странным образом не только не затронуло статуса «физики», но и послужило своеобразным стимулом («импетусом»!) к ее бурному высвобождению и развитию. Рождение науки Нового времени именно в этом пункте могло оказаться свершившимся фактом, означавшим ни больше ни меньше, как отрыв «физики» от метафизико-теологического контекста[267]и включение ее в иной — совершенно невозможный в аристотелевском смысле — контекст.