В этой примитивной мифологизации новой научной ментальности коренились уже решительно все симптомы гигантских будущих кризисов; характерно, что скандальная ситуация «солипсизма
», причинившая столько хлопот философским блюстителям порядка, так и провисала непроизвольно высунутым языком на фоне общего мировоззренческого благополучия. Приходилось объяснять «казус» особенностями «гносеологии»; солипсизм-де, ненормальный с точки зрения здравого смысла, вполне нормален в «гносеологическом» контексте; странно, что при этом не приходило в голову элементарное соображение: каким образом очевиднейший патологический бред, смогший бы заинтересовать психиатра, оказывался в центре внимания философов и, более того, наделялся гарантиями гносеологической неприкосновенности? Картина выглядела из ряда вон курьезно, хотя о смехе не могло уже быть и речи: рационалистический субъект, animal rationale, раздваивался по всем правилам общего шизофренического пафоса эпохи на «эмпирического» субъекта, для которого серьезное обсуждение солипсизма было бы равносильно приобретению вакансии на место в «желтом доме», и «гносеологического» субъекта, которому серьезное обсуждение этой же проблемы сулило иные вакансии: скажем, кафедру философии; любопытнее всего то, что когда мольеровскому герою, выведенному из себя, пришлось колотить „солипсиста“, ему и в голову не приходило, что бьет он не того, кого надо; в скором времени порядок был наведен и здесь простым указанием на то, что «эмпирический» субъект не в ответе за «гносеологического»; говоря cum grano salis, не бейте философов, их тела не несут никакой ответственности за их мысли! По сути дела, «солипсизм» оттого и оказывался «гносеологически» неуязвимым, что коренился в самом феномене рационалистической парадигмы; дело было не в «гносеологии» вообще, которой вдруг пришлось диковинным образом «изоморфировать» с чистейшей паранойей, а в мировоззрительной возможности именно этой гносеологии, порожденной новой ментальностью и отразившей в себе ее генетические особенности. «Солипсизм» был задан самим типом рационалистического сознания, «чистого» и не отягченного исторической памятью; характерно, что «чистота» запечатлевалась не только в программных заявлениях наиболее влиятельных адептов этого сознания, но и в самой специфике их философствования, в мифологеме «Декарта ex nihilo», где философская мысль изживалась уже не в троякой проекции прошлого, настоящего и будущего, а без прошлого, которое фигурировало в негативном образе «мрака» либо и вовсе не фигурировало. Какой символический склик судеб: европейской рациональности и одновременного ей американского «эксперимента»: первая, быть может, реализация утопии и, что удивительнее всего, параллельная самой «теории» — «Новая Атлантида» экс-канцлера Бэкона, осуществленная колонистами «Новой Англии»! Они искали рай, следуя за Солнцем в его курсе к райским кущам Запада;[331]уже с 1646 года Новая Англия отрекается не только от old merry England, но и от своего европейского прошлого, — tabula rasa в масштабах целой нации! Беспримерный эксперимент, как если бы вопрос Канта: «Как возможно чистое естествознание?» трансформировался вдруг в вопрос: «Как возможна чистая нация?» с заранее осуществленным однозначным ответом: «как Америка»; никакого исторического прошлого, никакого отечества-отчества, уникальнейший случай «блудного сына», лишенного самой возможности «возвращения» за отсутствием памяти об «отчем доме»; дайте ему волшебное прустовское печенье (то самое!), и он проглотит его и переварит вместе с заколдованным в нем утраченным временем, — какой непобедимый комплекс незакомплексованности, навязывающий себя как «образ жизни» и «образ мысли» в планетарных масштабах! Рационалистическая эпистема, отталкивающаяся в обоих — эмпирическом и собственно рациональном — случаях от «очищенного» сознания, утверждающая себя в пафосе абсолютной монополизации прав на познание и сулящая сделать «сказку» «научной былью», могла бы опознать себя в порождающей модели этого «американского» феномена, воспетого в энергичных строках Джона Аддингтона Саймондса: