Если ты способен лишь на нарушение прав природы, ничтожный муравей, застрявший на этом клочке земли, тащи свою соломинку в кладовую, высиживай свои яйца, корми своих крошек, люби их, особенно же не срывай с их глаз повязку заблуждения; расхожие химеры, я согласен с тобою, лучше способствуют счастью, чем печальные истины философии. Наслаждайся светочем Вселенной: не через софизмы, а чтобы освещать удовольствия, светит ее свет в твои глаза. Не употребляй полжизни на то, чтобы сделать несчастной другую половину, и по истечении нескольких лет прозябания в этой достаточно диковинной форме, что бы ни думала о ней твоя гордость, успокойся в лоне твоей матери, дабы пробудиться в другом устройстве, подчиненном новым законам, в коих ты смыслишь не больше, чем в прежних.
Словом, помышляй о том, что природа поместила тебя среди тебе подобных, чтобы ты приносил им счастье, заботился о них, помогал им, любил их, а не судил их и наказывал, и в особенности не заточал их в тюрьму».
Этот классический отрывок представляет для симптоматолога немалый интерес: именно как усилие рациональной дискурсии вывернуться наизнанку. Специфика текста — чистый вызов
, причем «вызывается» не кто иной, как Декарт, который посмертно вынуждается к сомыслию, чтобы наверстать упущенное в своих Meditationes и подвести моральные итоги своим Regulae ad directionem ingenii. Во всяком случае, давнишняя мечта классика философии Декарта изложить свою систему так, чтобы ее могли читать как роман, сполна осуществилась в Саде, и не как авантюрный, а как криминальный роман.Если бы читатель, привыкший к философскому жаргону, не превращался в соляной столб, нечаянно наткнувшись на жаргон теософский, то в обнаженности цитированного отрывка позволительно было бы опознать некую Камалоку мыслящего вспять Декарта, знакомящегося с садистически-астральным задним планом собственного ясного и отчетливого рационализма. Мысль движется здесь к лимитам своей языковой маскировки в стремлении как бы выпрыгнуть из самой себя и совпасть с аффицирующей ее внеязыковой предметностью; при этом сама деструкция языка осуществляется не иначе, как потенцированием его возможностей; впечатление таково, что дискурсия здесь завораживает себя собственными же средствами, рассчитывая таким путем впасть в некоего рода транс, который и окажется самим трансцензусом. Ворожба равна насилию; скандальный автор «Жюстины
» и «Жюльетты» разыгрывает в слове спекулятивную имитацию своих «деяний», разрывая плотную самозамкнутость рационалистической «прозы» изощренно «садистическими» синтагмами; кем он единственно хотел бы быть в безысходности своего рассудка, так это не «редактором» мира, улегшегося в дискурсии, а его «редуктором к абсурду»; феномен «садизма» и есть reductio ad absurdum, самосведение к абсурду рационализма, его experimentum carnalis; научный эксперимент как допрос с пристрастием и пытка «тела», выуживающая из него «правду»,[447]напечатление на «теле» собственных априори путем причинения боли, память о которой должна будет обеспечивать повторяемость«правды» и служить гарантом ее индуктивности; в эксперименте «садизма» эта технология лишь доведена до упраздняющего себя совершенства. Что есть «тело», как единственный «объект» — по-русски «подкидыш» — исследования? Совокупность «атомов», но и параллелограмм «сил», организующих атомы в конкретную физиогномику конфигураций. «Сила» — сущая bête noire математической физики, от Ньютона, отказывавшегося дать ей объяснение, до Генриха Герца, пытавшегося и вовсе обойтись без неё; в пункте «силы», или «qualitas occulta», тело навсегда обречено на недоверие со стороны дискурсии, на ревность опыта sui generis и, может быть, на мерцающее подозрение о… «душе». Садизм – растяжка рационалистической пружины до точки деформации и невозвращения к себе; «правда» о теле выпытывается здесь через такую интенсификацию истязания, что пределом его оказывается «удовольствие» (бодлеровское «le plaisir qui tue») атомов и дерационализация мысли, вышедшей, наконец, за рамки лингвистической краплености и безраздельно слившейся с раскрепощенными энергиями самих вещей; скажем так: рационализм проходит здесь бессознательное посвящение в мета-физичность путем прокола физического беспамятства и выпадения в эфирную пульсацию памяти, для которой, однако, у него отсутствуют органы восприятия; оттого, вперенный в новую онтологию прежним инструментарием познания, он изживает чистый бред, проецируя в зону сексуальности чистейшие задания сверхчувственного гнозиса и всё еще принимая за «тело» то, что уже не есть «объект» физики.