Читаем Становление европейской науки полностью

Рекордны и темпы продукции — против менее чем 100 тысяч рукописей, зарегистрированных в Европе к середине XV века, приблизительно 20 миллионов изданий к середине XVI века. Что случилось с книгой? В XI веке грамматика Присциана стоила целого дома с земельным участком; в XVI веке Лютер жалуется уже на обилие книг и на графоманов[179]. Меняется самый тип мысли; неограниченность читательской аудитории требует новых форм авторского обращения, и мы присутствуем при любопытном метаморфозе жанров и стилей, где, скажем, строгая структура «проповеди» размывается в необязательных изломах и капризах «эссеистического» письма; Монтень уже говорит с бумагой как с «первым встречным», очаровывая непринудительностью проповеди, обращенной не к «пастве», а к «кому попало». Появляется новый тип умника-утонченника; это филолог-гуманист, пресыщенный знаниями и изживающий их в скептических отрыжках острословия. Парадигма на столетия вперед задана Эразмом: нужно было овладеть всем пленумом эрудиции, чтобы сублимировать её в рассудочной колбе до похвального слова Глупости и Безумию: «высшей наградой для людей является некий вид безумия». XVI век уже одержим странной модой на безумие, ставшим, по мысли Фуко, законной наследницей проказы: символ века — «корабль дураков», бесцельно скользящий по Рейну и фламандским каналам, как бы в насмешку над деяниями великих мореходцев; спецы-демонологи эпохи (Пьер де Ланкр) отметят морскую стихию как наиболее благоприятный фактор для всяческих демонических влияний;[180]символом этого символа оказался ум, зашедший за разум в бесцельной качке по книжному морю, наводнившему Европу.

Впервые во всей европейской истории нам явлен феномен пресыщения книгою, вернее, отвращения к жизни на почве книжного пресыщения, где жертвой последнего предстает не кто-нибудь, а сам гуманист-эрудит. «O, would I had never seen Wittenberg, never read book!» — «О, если бы я никогда не видел Виттенберга, не прочел ни одной книги!», жалуется Фауст у Марло;[181]от этого настроения уже совсем недалеко до будущих противокультурных диатриб Руссо. Пресыщенность разлагалась в скепсисе и цинизме, и благородный книжный досуг cum libello in angula всё больше обнаруживал черты стяжательства и гешефтмахерства; что могло быть выгоднее хорошо оплачиваемых мыслей, скажем, в сумму тех 10 тысяч ливров (равных сегодняшней Нобелевской премии), которые Франциск I обещал одному падуанскому философу за опровержение Аристотеля![182]XVI век в лице Пьетро Аретино продемонстрировал неожиданную возможность писательского авантюризма и конквистадорства. Этот первый журналист континентальных масштабов и прототип всяческого журнализма, вдохновенный циник, вымогатель и интриган, в полной мере предвосхищающий будущую уайльдовскую комбинацию «пера, карандаша и яда», стяжал себе бессрочный патент на изобретение едва ли не самого могущественного средства социальных манипуляций: с Аретино впервые европейская социальная жизнь подчиняется закону социальной инерции, или организации общественного мнения. «Il flagello dei Principi» (бич князей), так назвал его Ариосто; характеристика скорее половинчатая, чем преувеличенная, для человека, умеющего в нужный момент поднять на ноги прессу и раздавить кого угодно; его боялись и с ним считались не только папы и короли — Франциск I и Карл V, искавшие его расположения и выплачивающие ему одновременно пенсию, — но и художники: Микеланджело и Тициан[183].

«Прежде всего не подлежит сомнению, — говорит Эразм, — что все вещи имеют два лица, подобно силенам Алкивиада, и лица эти отнюдь не схожи одно с другим»[184]. Далее следует ряд антитез: жизнь-смерть, красота-безобразие, изобилие-бедность, слава-позор, ученость-невежество, мощь-убожество, благородство-низость, веселье-печаль, преуспеяние-неудача, дружба-вражда, польза-вред: «коротко говоря, сорвав маску с Силена, увидишь как раз обратное тому, что представлялось с первого взгляда». В этой девальвации ценностей запечатлен наиболее достоверный симптом монументальной раздвоенности эпохи, уже обеими ногами стоящей в новом и всё еще изживающей навязчивые реминисценции прошлого; понятно, что скепсис и ни к чему не обязывающее умничанье оказывались едва ли не единственными шансами избежать неопределенности и конфуза. Больше всего доставалось традиционной учености, ставшей мишенью самого пестрого острословия; в неприятии её могли сходиться такие несовместимые натуры, как Дюрер и Рабле.

Перейти на страницу:

Похожие книги

Критика чистого разума
Критика чистого разума

Есть мыслители, влияние которых не ограничивается их эпохой, а простирается на всю историю человечества, поскольку в своих построениях они выразили некоторые базовые принципы человеческого существования, раскрыли основополагающие формы отношения человека к окружающему миру. Можно долго спорить о том, кого следует включить в список самых значимых философов, но по поводу двух имен такой спор невозможен: два первых места в этом ряду, безусловно, должны быть отданы Платону – и Иммануилу Канту.В развитой с 1770 «критической философии» («Критика чистого разума», 1781; «Критика практического разума», 1788; «Критика способности суждения», 1790) Иммануил Кант выступил против догматизма умозрительной метафизики и скептицизма с дуалистическим учением о непознаваемых «вещах в себе» (объективном источнике ощущений) и познаваемых явлениях, образующих сферу бесконечного возможного опыта. Условие познания – общезначимые априорные формы, упорядочивающие хаос ощущений. Идеи Бога, свободы, бессмертия, недоказуемые теоретически, являются, однако, постулатами «практического разума», необходимой предпосылкой нравственности.

Иммануил Кант

Философия
Иисус Неизвестный
Иисус Неизвестный

Дмитрий Мережковский вошел в литературу как поэт и переводчик, пробовал себя как критик и драматург, огромную популярность снискали его трилогия «Христос и Антихрист», исследования «Лев Толстой и Достоевский» и «Гоголь и черт» (1906). Но всю жизнь он находился в поисках той окончательной формы, в которую можно было бы облечь собственные философские идеи. Мережковский был убежден, что Евангелие не было правильно прочитано и Иисус не был понят, что за Ветхим и Новым Заветом человечество ждет Третий Завет, Царство Духа. Он искал в мировой и русской истории, творчестве русских писателей подтверждение тому, что это новое Царство грядет, что будущее подает нынешнему свои знаки о будущем Конце и преображении. И если взглянуть на творческий путь писателя, видно, что он весь устремлен к книге «Иисус Неизвестный», должен был ею завершиться, стать той вершиной, к которой он шел долго и упорно.

Дмитрий Сергеевич Мережковский

Философия / Религия, религиозная литература / Религия / Эзотерика / Образование и наука