Егор гнал жеребца галопом до самых ворот. Пронька едва поспевал за ним. Ольке, вылетевшей птицей на крыльцо, Егор подал мешок с гостинцами, за солью и керосином надо было ехать к Якимовым подводой.
Зима текла в обыденных хлопотах. Назойливо одолевали мысли о сговоре с Игнатием Парфёновым. Егор ни с кем не делился задумками, ждал наступления тепла. Ездил верхом на охоту, убирал скотину и только на рождество попал в дом к Якимовым.
Как бы он ни храбрился, всё же, Марфа запала ему крепко в душу, тосковал по её смеху и не бабьей лихости. Не мог уняться.
Праздники справляли семьи Быковых и Якимовых всегда сообща. Наезжали в гости знакомые казаки, и за длинными столами не смолкали долгие разговоры об урожае, хозяйских заботах, воспоминания о покинутых станичниках.
Запевали старинные казачьи песни, на них старая Якимиха и мать Егора были великие мастерицы. Праздник обычно кончался попойками и кулачками.
Был в станице такой обычай, сходились стенка на стенку, поначалу мальцы, потом вступали постарше, а в конце — белобородые старики засучали рукава и бились до крови.
У Якимовых тоже дрались, только кулаками, квасили друг дружке носы, бабы кидались разнимать и за компанию умывались красными соплями. Потом опять все сидели, обнявшись, горюнились и пели, и пили в страшной, тягучей и неприкаянной кручине.
В этот раз Марфа, как бы, не замечала Егора. Изрядившись в привезённые осенью обновки, она плясала до упаду под Спирькину гармонь, без удержу хохотала и пила с казаками наравне.
Ловил хмурый Егорка её жгучий взгляд, пробиравший до нутра, но марку держал, не отзывался на увёртки.
Когда все уморились и слегли, он вышел во двор. Опасаясь лютого Байкала, обогнул его стороной, долго сидел у поленницы дров на холодной чурке, сладко вдыхая остуженный морозом воздух.
Откуда-то со звёздного неба сыпался мелкий иней — стылая звёздная пыль, сопели в стойлах коровы, всхрапывали лошади, пялилась вниз белой мордой луна, что-то разглядывая на снулой земле.
Шмотья видений мельтешили в его голове: угарный кутёж в Харбине, голоногие танцовщицы, весь обросший волосьём Игнатий с горящими угольями глаз, бегущий рикша, хрясткий взрыв бомбы. Прошлое уже стало забываться, притуплялась тягость, и рассасывалась боль.
Заслоняли всё это пухловатые губы Марфы, желанные и недоступные с прошлой осени.
Он боялся глянуть ей в глаза за столом, чтоб не растаять и не пойти на попятную, боялся и хотел коснуться, потаясь от всех, её точёного стана в кружевном платье с горжеткой из горностаев какой-то салонной модницы, вышибленной в Манчжурию из взбеленившейся России.
Собираясь туда на промысел золота, он всё чаще напрягался новой и жадной тоской, сжимался от предчувствия томной радости встречи с той стороной, в которой появился на свет, исконно жил, не думая и не гадая её лишиться.
Разгульная сила Игнатия покорила его своей щедростью и независимостью. Он представлял себя также удало щедрым в кругу поклонниц. Или катящим на лимузине с нежными дамочками, говорящими на французском языке.
Эх, разжиться бы золотом и вольно бы жить, никому не подчиняясь, в усладу и беззаботно…
Морозец поджимал. Егор зашёл в комнаты, провонявшие перегаром сивухи. Со всех сторон наплывал храп. Он пробрался тихонько к спаленке Марфы, затаился. Сердце колоколом бухало в груди, рука несмело толкнула скрипнувшую дверь.
Лунный свет наискось лежал на полу и деревянной кровати с бугрившимся одеялом. Егор притворил за собой дверь, болезненно кривясь губами от её скрипа, и вздрогнул от насмешливого шёпота:
— Куда ж ты денешься, милок… ить знала, что придёшь. Про страшную плату забыл… чё стал, пользуйся моментом, покуда пьяненькая и все поснули. Так и быть, уж приголублю гордеца…
Егор скрежетнул зубами и, пригнув голову, вышёл. В нём всё кипело от злости, он с грохотом опрокинул подвернувшийся стул, улёгся, не раздеваясь, на жёсткую скамью. Марфа явилась белой тенью в ночной рубахе, присела у изголовья, опахнула сладким женским духом.
— Егорша, — тихо и приветно шепнула на ухо, — да что же ты такой обидчивый. Ить пошутила я, вставай…
— Иди ты…
Дзинь-цзы-хэ взломала лёд, и Егор решился поведать отцу о своей задумке. Михей выслушал, неожиданно сбил сына с ног ударом чугунного кулака под дых.
Бил остервенело ногами за непокорство, за свои прошлые грехи там, куда старшой намеревался идти, за наведённую в грудь бердану и своё унижение.
Взвалил обмякшего и подоплывшего кровью сына на загорбок, отнёс в амбар и бросил на пол. На двери повесили тяжёлый замок. Своим приказал не кормить его и не откликаться, если позовёт, а сам ускакал к Якимову.
Затворник пришёл в себя ночью. Хотелось нестерпимо пить, колотило всего от холода. Он постучал в двери амбара, но никто не отозвался. Треснувшим голосом проговорил вслух: «Ну, батя, этова я тебе век не забуду!» Сусеки с зерном затхло отдавали мышами.