Читаем Станция на горизонте полностью

— Склонность-то есть, но она никогда не вытеснялась. У этой женщины позади большая жизнь. Вы еще найдете здесь мужчин, которых она любила. Скажу вам больше: вы здесь найдете мужчин, которых она попросту забыла. Ибо в ней было столько жизни, что она забывала о том, чего лишается, когда имела в виду что-то другое. Я никогда не видел более непринужденной женщины. Она заговаривала с людьми, какие ей нравились, и это никогда не вызывало кривотолков, настолько безупречной была ее репутация. Человек, за которого ее выдали в шестнадцать лет, благодаря ей стал министром, хотя был неоспоримым болваном. Она вела широкую жизнь на разных этапах своего пути, и есть немало знатных людей, которые никогда ее не забудут. Сейчас она стоит у темного окна. Она вернулась к дням своей юности, стала более человечной и доброй, но вернулась.

— А мы с вами кружным путем возвращаемся к нашему разговору в клубе. В последние недели я часто над этим задумывался и достиг почти кризисной точки: что предпочтительнее — периферия или центр, жизнь внутренняя или внешняя.

— Если эта мысль вас так угнетает, мы навряд ли найдем общий язык. Я предпочитаю периферию. Люди слишком уж приучились хищнически пользоваться землей, — где уж тут стать настоящим садовником.

— Одно, как и другое, может быть привычкой.

— Садоводство — да, оно ведь даже требует привычки, а вот другое — это протест против привычки. Любишь стремительный темп, в нем, пожалуй, заключено все. Вы же не придерживаетесь теории знатоков житейского искусства: любовь к быстроте всегда волей-неволей связана с легкомыслием.

Кай сделал отметающий жест.

— Я тоже не могу с этим согласиться, — продолжал Фиола, — потому и не вижу кризиса даже там, где его видите вы. Не усматриваю противоречия, какое должно здесь быть. Мы живем такой же внутренней жизнью, как человек, который любит одну единственную женщину (достойную сожаления) и все на свете объявляет суетой сует. Ради этого мы соответственно развили наши органы чувств и натренировали их на переживания, — эти фильтры наверняка не пропустят наружу ничего такого, что извлекает эгоцентрик. Единственное наше отличие — темп. Другой медлителен, неповоротлив и мало чего достигает; мы быстрее, подвижнее и потому достигаем многого. Мы любим многое точно так же, как тот — свое малое, оно нам так же необходимо, как ему. Разница только в степени, а не в сути. Почему надо от чего-то отказываться, если это не ведет вглубь. Или вы тоже готовы поддаться этой пропаганде для толпы?

Кай немного помедлил.

— Я в нерешительности. Временами всплывают воспоминания, и я не знаю, что с ними делать. И все-таки не хочу их от себя отгонять. Я нахожусь здесь уже немалое время — достаточно долго для этого утомительного ландшафта о его шаблонной красотой, которая нагоняет скуку. Почему я не еду дальше? Не осмеливаюсь, у меня такое чувство, будто я что-то упускаю. Только не знаю, что.

Фиола остановился и смеясь воскликнул:

— Ваш пример способен привести в ужас. За этим определенно кроется женщина. Какая нелепая идея!

Кай рассмеялся тоже и сказал:

— Никакой женщины за этим нет, во всяком случае в том смысле, какой вы в это вкладываете. И лучшее тому доказательство то, что я как раз хотел вас спросить об одной незнакомке.

— Это может доказывать и обратное!

Кай сорвал нарцисс, — он не знал, что сказать. Фиола был не совсем не прав. Тревоживший Кая комплекс был связан с образом юной Барбары; правда, она стояла на заднем плане, но занимала там прочное место. Еще прочнее была непреложная истина: Барбара не может стать эпизодом. Если он решится на этот шаг, решение будет твердым, что бы ни случилось потом. Барбара — это жизнь в тиши, единственная в своем роде. Удивительно, насколько она неотменима.

— Мы с вами ведем истинно немецкий разговор. — Фиола взял Кая под руку.

— И бесперспективный, — вздохнул Кай.

— Виновата японская комната. Утешает только одно: кто так жаждет оседлости, не достигнет ее никогда. Человек, оседлый по натуре, жаждет авантюр.

Перед ними между скальными дубами стоял павильон. Его построили специально для танцев. Полом служила очень толстая стеклянная панель. Под нею горели вереницы лампочек и неяркие лучи прожекторов, которые мягко, без резких переходов, меняли цвет. Больше никакого освещения в павильоне не было.

Лица танцующих разглядеть было трудно, так высоко свет снизу не доходил. Лишь иногда он что-то случайно выхватывал — прядь волос, очертания лба, ухо. Освещались только ноги, они вели независимую, расцвеченную огнями жизнь, ритмично играя тонкими лодыжками и узкими коленями. В сочившемся свете мелькали шелковые балахоны Пьеро, тихо шушукая ниспадающими помпонами, и просматривались до самых бедер длинные, стройные ляжки, обтянутые блестящей тканью.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже