Читаем Станция Переделкино: поверх заборов полностью

Николая Алексеевича Заболоцкого я запомнил уже при следующем нашем соседстве — на Беговой, угол с Хорошевским шоссе.


В своей прямой причастности к литературной жизни Переделкино худо-бедно продолжается, прежний ореол утратив, но мемориальную репутацию за счет музеев (и тлеющих мифов) отчасти сохраняя.

А поселения на Беговой больше нет — и оно является мне сегодня лишь в режиме миража.

Поселок (официальное, но не укоренившееся название — городок Моссовета), пленными немцами добротно возведенный, начинался при мне — котлованы для новостроек были вырыты рядом с корпусами, в которые мы вселились ранней осенью сорок шестого.

И я видел — много лет уже на Беговой не был, но пришлось, когда мимо проезжал, увидеть — огромнейший котлован вместо пятидесяти коттеджей-корпусов нашего городка.

Теперь вместо территории — современной конструкции высоченный дом. В него бы легко вместилось все население из немецких строений.

Три года назад левитановской осенью прибыл я сюда на метро (при мне никакой станции метро на Хорошевке не было), потом на троллейбусе ехал до Института Герцена в Боткинском проезде — все места детства — на облучение.

Вроде бы не до философии. А может быть, как раз и до нее: за пять минут спасительно-губительного луча о чем только не передумаешь; и протяженность разных мыслей помогла, как мне кажется, не намного меньше, чем луч.

Я не всегда уезжал ночевать домой, оставался в клинике — и теплыми вечерами сидел во дворике, смотрел из темноты, как огнями окон поднялись высотные дома, тесно вставшие на перекрестке — на том самом углу неизменной Беговой и разительно изменившейся Хорошевки, которой определял я местонахождение исчезнувшего селения.

Я сидел в больничном дворике, окруженном домами, которые помнил со школьного детства. Казалось, что темнота вечеров держит в себе, как держим мы что-либо в памяти, наш поселок, мой бывший корпус-дом — и пусть, когда рассветет, удостоверюсь, что прежнего не осталось. Но неужели усилиями ночи ничего вернуть нельзя?


Николая Алексеевича Заболоцкого я запомнил в полосатой, как у Вишневского на пожаре, пижаме (она в одном из его стихотворений той поры упомянута) и с тонким поливальным шлангом.

В первой же книге воспоминаний про Заболоцкого я прочел, как дорожил он своими посевами внутри низко огороженного палисадника — и страшно сердился, когда туда залетал мяч, кричал на детей, гонявших этот мяч на задах его домика (двухэтажного кирпичного коттеджа на четыре двухкомнатные квартиры; квартира Заболоцких занимала правую половину первого этажа).

Кричал он, в частности, и на меня — к нему залетел мяч от моей ноги. Вот и все наше знакомство.

Еще, правда, в трамвае вместе ехали через Пресню на задней площадке — и он представил моему отцу своего сына: “Никита, студент второго курса”. По этой подробности исследователи творчества Заболоцкого могут точно установить год, в каком трамвай вез нас куда-то по двадцать третьему маршруту.

В Переделкине же сорок шестого года надо было прежде всего позаботиться (чтобы выжить) о картофельных грядках — и думать не о возможных исследователях, а о том, чтобы хоть какой-нибудь стих опубликовали.


Вдалеке от страданий и бед — это он, судя по начальной строчке В этой роще березовой, сочинил на даче. Березы не на всех участках росли — росли почему-то ближе к Лукино и вдоль железной дороги от Лукина в сторону Внукова.

Стихами, сочиненными в Переделкине, Заболоцкий поддержал меня в догадке, что доверять надо своему представлению о пейзаже — внутреннему, для себя и только для себя его толкованию, а не пейзажу визуальному.

Сам пейзаж принадлежит и всем остальным.

А вот чуть (или сильнее, чем чуть) смещенный особенностью твоего и только твоего зрения, приватизированный — единственно точен, есть ли в нем сходство, нет ли в нем сходства с тем, что принято считать реальностью.

Ты сам для себя реальность: ты же со своей, а не с чьей-то реальностью из этого мира уйдешь — и может быть, это единственное, что унесешь отсюда.

Перейти на страницу:
Нет соединения с сервером, попробуйте зайти чуть позже