Увидев у приехавшего к ним на дачу Сережу с шампанским, Владимир Павлович сказал: “Это вы, Сергей Григорьевич, зря. Смотрите!” — он открыл холодильник с поленницей бутылок “Посольской”.
На ночь, конечно, выпили. Переложили утром “Посольскую” в портфель — и отбыли на аэродром.
Только взлетели, Старая Крепость вынул бутылку — и, налив водки в самолетные стаканчики, сопроводил первое авиационное чоканье рассказом, как в послевоенном Львове приходилось ему с утра выпить пол-литра — и тогда уж весь день он ничего не боялся.
Форсируя увлекательные подробности продолжения выпивки в небе и после приземления, скажу, что на второй день Сереже, который, могу засвидетельствовать, выпить умел, пришлось сделать прямой укол в сердце. Когда Козлов немножечко ожил, Беляев сказал ему: “При всему уважении к вам, Сергей Григорьевич, вы бы не могли жить в послевоенном Львове”.
Был такой очень милый человек Володя Жуков. Когда я с ним познакомился, он заведовал отделом литературы газеты “Красная звезда” в чине, несмотря на нестарые годы, полковника. Кроме того, он был кандидатом технических наук, но поскольку соприкоснулся с литературой как заведующий отделом газеты, то стал писателем. Человеком он был настолько разносторонним, что и жена Жукова не про все области приложения его сил знала. Как-то мы с моим давним другом, сценаристом Александром Марьямовым, у них ужинали — и Володя, что-то, как всегда, эмоционально рассказывая, заметил, что по образованию он оптик. “Боже мой, ты еще и оптик”, — воскликнула жена, кинооператор Инна Зарафьян.
Мы с Аликом сочинили сценарий, по которому Инна снимала фильм. И мы зачастили к ним в дом — они тогда жили на Песчаной. Позднее Инна с Володей построили квартиру в кооперативном киношном доме на Тишинке.
В ту квартиру я попал только на поминки по Володе, а до этого не случалось — отбился от их дома; а друзья мои (к Марьямову присоединились Авдеенко и Вася Захарько) сделались, наоборот, едва ли не самыми близкими Жуковым-Зарафьян людьми.
Литературная карьера Володи развивалась с необычной быстротой: вроде бы он только что был начинающим, а вот уже первый заместитель главного редактора журнала “Октябрь”. Как-то был я у него в журнале. Приближался юбилей Сергея Сергеевича Смирнова. Заведующая публицистикой попросила моего отца сочинить по этому случаю статейку. Он статеек (тем более спешных — к дате) вообще никогда не сочинял — и порекомендовал заказать ее мне. Идея не понравилась: “Нужна фамилия”. Отец сделал вид, что не понимает: “А у сына моего какая фамилия?” Знай я про эти переговоры-торговлю, ни за что бы не взялся за такую работу. Но, когда предложили что-то сочинить про Сергея Сергеевича, мог ли я отказываться? Заранее недовольная дама из публицистики долго меня мучила, объясняя, как надо писать для их журнала. Но и она едва скрыла от меня ужас, посмотрев, во что превратил заметку первый заместитель главного редактора. Притом что со мною Володя держался — к удивлению заведующей публицистики — по-приятельски (она даже удивилась: “Что же вы не предупредили, что хорошо знакомы с Владимиром Николаевичем?”).
Мне потом было крайне неудобно перед Сергеем Сергеевичем, великодушно меня похвалившим, — кому же не нравится читать юбилейную про себя заметку.
И все же думаю, что охлаждение мое в отношениях с Жуковым произошло раньше, когда не присоединялся в гостях к похвалам его все чаще появлявшимся повестушкам — и перестал к ним ходить. Конечно, какие-то и еще могли быть причины, но я ведь сейчас и вспомнил про Жукова только потому, что начал рассказывать про Сережу Козлова.
Сережа одновременно с Жуковым учился на заочном отделении Литературного института. Козлов вспоминал, что приезжал туда в дни экзаменационных сессий на велосипеде, а Володя — на “Волге”.
Не знаю, кто были педагоги у Жукова, а Сережа занимался в семинаре у Льва Ивановича Ошанина. Ошанин был о Сереже самого высокого мнения.
Как-то мы с Козловым чуточку изменили в Переделкине маршрут прогулки — и завернули (через улицу Гоголя) на улицу Довженко (точнее, сначала на Лермонтова, а дальше — на Довженко).
Дача Ошанина — на Довженко. Он прогуливался с кем-то возле своих ворот — и представил Сережу как талантливого поэта. Про сказки он ничего не сказал, забыл или не знал, — Лев Иванович не сказки учил писать. Правда, ученикам его случалось менять жанр. Козлов напомнил учителю, как на резиновом коврике перед ошанинским гаражом спал Василий Белов, он ведь тоже начинал как поэт в семинаре Ошанина.
Мне показалось, что в той части повествования, где я рассказывал о Пастернаке, Ошанина упомянул пренебрежительно.
Иначе бы и нельзя, но мне негоже говорить в подобной форме про соседа, человека, у нас в доме бывавшего: едва Козлов сказал ему, кто я, он тут же вспомнил отца, правда, упорно называл его Павлом Ильичом — и, когда я захотел его поправить, возражений моих не принял, предположив, что это я путаю.
На меня, возможно, повлияло, что Андрей Вознесенский убийственной кличкой “ошань” окрестил всех врагов молодой поэзии.