— Слушай, Эдуард, — сказал я ему раз, — ты бы поучился еще. Тяжело, конечно. Но иначе-то — как? Неужели всю жизнь угломерщиком? Поступай заочно в Лесотехническую академию.
Эдуард помрачнел и долго молчал, думал. Потом вдруг схватил топор… Суковатые, сосновые плахи развалились, кряхтя, одна за одной, обнажили свое сахарно-белое, в коричневых жилках нутро.
Напротив Эдуарда на поломанной, стянутой проволокой раскладушке спит другой техник, Борис Колпаков. Его сейчас нет в палатке. По ночам раскладушка пустует. Он придет только утром и будет глядеть на всех хмуро, настороженно. Ночует он в палатке у Маши, немолодой уже, некрасивой женщины, работницы нашей партии. Когда Лешка Крылов в шутку начинает заигрывать с ней, Маша громко хихикает и говорит:
— Пошто мне рыжая борода? Мне своя черная надоела.
От глаз к черной Борисовой бороде протянулись морщины. Что-то есть скорбное в его пепельно-голубых, воспаленных глазах. В войну он был десантником, прыгал в тыл к немцам, служил в разведке, весь изранен, контужен, и теперь на него надвигается глухота. Он не хочет, чтобы это замечали другие. Когда к нему обращается кто-нибудь недостаточно громко, он делает бесшабашно-лукавое лицо и говорит: «Это хорошо, это к деньгам...»
Па трассе Борис медлительнее Эдуарда, но рабочие, особенно девушки, охотнее идут к нему под начало: он мягче и снисходительнее в обращении.
На трассе Борис медлительнее Эдуарда, но рабочие, особенно девушки, охотнее идут к нему под начало: он мягче и снисходительнее в обращении.
Павел Григорьевич Денькин живет один в маленькой палатке. Там стоит столик: вбитые в землю два кола и две доски сверху. На столе лампа, сумка с планшетами, карандаш, сбоку раскладушка, спальный мешок — и все. Ничего лишнего.
Я видывал разных начальников изыскательских партий. Все они крепкие, уверенные люди. Иными им нельзя быть в тайте, в пустынных местах, в единоличной, нелегкой власти над людьми и делом. Но есть среди них обходительные и грубые, форсистые и скромные, самолюбивые и простые. В Павле Григорьевиче Денькине разнообразные человеческие качества словно бы обрели гармоническое равновесие. Я подумал об этом в первый же раз по приезде в партию, когда залез в палатку к начальнику и представился. Денькин не стал мне пускать пыль в глаза, не стал плакаться на свою изыскательскую судьбу-злодейку и хулить доставшихся ему прощелыг-рабочих. Он похлопотал немного о моем быте и с ходу принялся рассказывать изыскательские истории. Среди этих традиционных историй была и такая байка.
— Работали мы года два назад здесь же, в Бурятии, на Турке́. Такая же точно речка, как Буй. Пошире, правда, и поглубже. С деньгами было туговато. Рабочих не хватало. Ну, в общем, как водится, затянули мы дело до зимы. А нас предупреждали: пойдет шуга — переправы никакой не будет. Я посоветовался о техниками, с рабочими. Состав партии подобрался хороший. Да и вообще у нас люди неплохие. Это как правило. «Ладно, говорят, Павел Григорьевич, как-нибудь». Ну — ладно так ладно. Запасли продуктов, работаем. А уж начало подмерзать, забереги появились. Дальше — больше. И вот, понимаете, по самой середине реки осталась промоина — метров, может быть, пятнадцать. По ней прет шуга. Черт те что делается... Неделя так проходит, две. Продукты уже кончаются. Главное, соль кончается. Без хлеба еще можно перебиться. Без соли ведь не проживешь. Ну что тут придумаешь? Сидим, смотрим на эту Турку́. Наконец, вызвался один. «Я сплаваю...» — «Ну что же, плыви». Разделся. Обвязали его веревкой. Доплыл. Веревку укрепил на том берегу. С ее помощью мы стали на лодке переправляться. Держимся за веревку и плывем. Ничего. А шуга все гуще прет. Промоина у́же становится, ну и, естественно, течение в ней быстрее.
Однажды я переправлялся, да еще со мной техник и двое рабочих. Перевернулись. Да. Хорошо, что сразу же уцепились за лодку. Черт те что... Могли утонуть. Выволокли нас. Так что же вы думаете? Мы еще не успели добраться до землянки обогреться, а уже, глядим, нашлись желающие, по-оплыли на ту сторону. Ну что ты будешь делать, ей-богу? Поплыли... — Павел Григорьевич рассмеялся, брови его подвинулись кверху по широкому лбу. Глаза стали заметнее. Маленькие, темные, блестящие глаза остро и много видевшего человека. — Я к чему все это рассказываю? К тому, что люди у нас стойкие. Нашим людям нет цены. Я в этом убеждался сотни раз. Двадцать лет уже мотаюсь по стране изыскателем.
Мы все любим, когда Павел Григорьевич приходит вечером к костру. Сдвигаемся, уступаем ему место на чурбаке. Он садится, маленький, смуглый, кубоватый, как гриб-боровик, и принимается нанизывать слава, будто продолжает давно уже начатую беседу.