— Хе, мелешь, что ни попадя. Иль у других лучше? — усмехнулся Ляпаев, но в глазах отразилась тревога. Что-то непривычное и непонятное было в крепкожилинском парне. Подумал: а не зря ли взял его на службу? Но мысль эта быстро забылась, потому как в голове появились иные мысли, давно знакомые и очень приятные — о деньгах. Были бы они, а работники найдутся. Слава богу, постоянные недороды в верхах ежепутинно сгоняют сюда толпы людей. Чудак, право же, надо додуматься — «уйдут». А куда им деваться? Некуда деваться. Тут все продумано. Вслух сказал:
— С казармами да банями пока недосуг заниматься. Обождется. А вот пункт свой оборудуй. И бачки купим. Пущай кипяток пьют. Не водка. Тут еще аптечки. На што они-то? Заболеет кто — поедешь.
— Но первая помощь нужна. Порезался кто, руку уколол, или плохо кому. Людей я подучу, чтоб могли помочь. В аптечке — самое необходимое: сердечные, от головной боли, от…
— Ладно, — не дослушал Ляпаев. — Бумажку эту оставь. Распоряжусь купить, што надо. А Резепу скажи, чтоб завтра же плотники соорудили стол, койку… Что еще? Пелагея! Глафира! Кто там. Чайку бы подали.
— Не беспокойтесь, Мамонт Андреевич, — Андрей встал.
Вошла Глафира, обрадовалась гостю.
— Здравствуйте, Андрей Дмитриевич. Что же это вы?
— Дело есть, прошу простить, — он откланялся и ушел.
Глафира неподдельно огорчилась. Ей все эти дни хотелось видеть его, поговорить о чем бы то ни было.
Ляпаев же сидел насупленный. Он даже не поднялся со стула. Ему было неприятно, что этот молодой человек ведет себя так неосторожно: решительно отказался от чая, предложенного хозяином. Другой бы радовался вниманию, а этот…
— Гордыни со стог, а ума с пучок. — Это Ляпаев со зла. Он учуял в Андрее человека своенравного и далеко не робкого.
— Зачем же так, дядюшка, — мягко возразила Глафира — ей Андрей не показался надменным. Она втай подумала, что он стесняется ее, не иначе. И было оттого ей приятно. — Он застенчивый.
— Не сказал бы, — в задумчивости отозвался Ляпаев. — Ну да шут с ним. Впрочем, — он с интересом посмотрел на Глафиру, — а в женихи он сгодился бы, а?
— Скажете, право же.
— Отчего бы нет, — оживился Ляпаев. — Молод, не совсем, право, красив, да мужик — не баба. В нем не красота главное. Умом, кажись, бог не обделил. И характер что надо!
— Вы же сами только что насчет ума надсмехались…
— Я могу и посмеяться. А ты привечай его. Бог даст, може, и судьба. Я тебя не обижу, без приданого не оставлю.
И вновь оба подумали о том постыдном, что произошло меж ними в городе. Связав его слова о приданом со случившимся, Глафира ушла в свою горенку.
Ляпаев приметил изменение в ее настроении и, конечно же, понял, почему оно произошло. Он уже раскаивался, что привез ее к себе, мог бы просто пересылать ей деньги в город. Вдали и забылось бы скорей, и не думалось так часто. А вот тут она каждочасно перед глазами, напоминает о том, корит и взглядом и просто тем, что она здесь. Всерьез подумалось Ляпаеву: да, надо ее пристраивать. И грех тяжкий замолить, и с глаз чтоб подальше…
Ольга была уже на выданье, и Гринька присматривался к сельским парням, своим сверстникам, прикидывая, кто мог бы сосватать сестру. Но ее никто замуж не звал, потому как сельский народ рассчитывает не только работящую сноху в дом взять, но и приданое чтоб имелось: одежонка, постель, из домашнего скарба кое-что, а если удастся — и из живности.
У Ольги, кроме молодости и здоровья, ничего не было. И хотя по деревенским требованиям к молодой это уже немало, сватать, однако же, не торопились.
Гринька переживал, ко тревогу свою никому не выказывал. А Ольга будто и не помышляла о своей судьбе: на улицу вечерами не ходила, с парнями не гуляла. Работа, дом — больше ее, кажется, ничего не интересовало. Был бы дом, как у людей, а то — клетушка в казарме.
Но девье иной раз собиралось в ее тесной каморке — песни попеть за вязаньем, семечки тыквенные полузгать. Тогда они дружно выпроваживали Гриньку в село, к товарищам своим, а сами устраивали веселые посиделки, рассказывая были-не́были, секретничая промеж собой про деревенских ухажеров.
Росла Ольга вольной, общительной, неробкой — вся в мать. И даже сиротство не сломило, не скрутило ее. Она быстрее Гриньки освоилась на новом месте, держала немудрящее свое жилье в безупречной чистоте.
Из сгоревшего дома Гринька каким-то чудом сумел вынести старое, в рамке из черного дерева, трюмо. Было оно дорого им обоим, как память о прошлом, совсем еще недалеком, но навсегда ушедшем. Ольга поставила трюмо у глухой стены и всегда, когда это можно было, держала перед зеркалом немудрящие полевые цветы — от апрельской пахучей базельки до поздней, стойкой к утренним заморозкам сиреневой ромашки.
Работу девушка любила. В путинные горячие дни она кроме основного дела подрабатывала и на разделке рыбы. Деньги, правда, не большие, но Гринька кое-что все нее отложил — приработок сестры он не тратил, копил на случай ее замужества.