Приезд Глафиры поначалу несколько успокоил Пелагею, потому как жить вдвоем в одном доме с еще не старым и видным одиноким мужчиной и нелегко и неприлично. Одно дело, если бы она была близка с ним. Пусть бы сельские сплетницы чесали языки сколько им вздумается. Но пока он не прикасался к ней, да и она повода к тому не давала, даже сама мысль, что могут быть грязные разговоры, и огорчала Пелагею, и отвращала от жизни в ляпаевском доме. Поэтому-то и порадовалась она появлению в доме Лукерьиной племянницы.
Мамонт Андреич нравился Пелагее. Ну и что, что не молод. На четырнадцать лет старше, да и ей-то не семнадцать — тридцать пятый. Самый спелый бабий возраст. Ляпаев был собой видный: лицо смуглое, волевое, брови кустистые, глаза цвета густого чая, богатая, с проседью, шевелюра. Был он немного тучен и медлителен, но это даже шло к нему — выказывало характер несуетливый и твердый.
Пелагея, когда Ляпаев заводил речь о ней и их будущей жизни, в душе радовалась, что вот такой видный состоятельный человек упрашивает ее, бедную, одинокую, стать женой. Но слова богатого вдовца и страшили ее: не серьезно это. Виданное ли дело, чтоб богач взял нищую, у которой ни кола ни двора. Потому Пелагея и не решалась согласиться, хотя ей хотелось стать его женой.
И пока они жили в доме вдвоем, Пелагею не покидало чувство настороженности, нервозности. Скованность эта мешала просто, по-бабьему посмотреть ему в глаза, перекинуться ничего не значащими словами и в его словах, обычных и простых, не искать иного смысла…
При Глафире Пелагея вздохнула свободно и, странное дело, повеселела, расцвела вся, раскованно и подолгу сидела за вечерним чаем, наблюдая вполглаза за Мамонтом Андреевичем. Каждый раз она находила в его лице и взгляде что-то новое, чего раньше не примечала. То вдруг поражалась, что у него по-женски длинные ресницы, то удивлялась его кучерявым, с проседью, еле приметным бачкам. И до того они ей нравились, что нестерпимо хотелось потрогать их.
Присутствие Глафиры давало ей возможность подолгу быть с Мамонтом Андреевичем, но оно же лишило возможности ей слушать, а ему говорить те слова, которые ему надо было сказать, а ей, Пелагее, приятно было слушать.
И потому, когда Глафира однажды ушла под вечер из дому и Пелагея осталась наедине, оба почувствовали, что сейчас многое может проясниться и разрешиться. Ляпаев сидел в кресле, у стола, просматривая «Астраханские ведомости», но читать ничего не читал, ибо мысли его снова вернулись к тем дням, когда они селились тут вдвоем. Ему даже подумалось, что, не будь Глафиры, все давным-давно разрешилось бы и жили бы они мужем и женой.
Убрав со стола, Пелагея ушла в свою боковушку, но оставаться одна не могла. И тут, в гостиной, куда она вернулась, не находила себе ни места, ни занятия хотя в рассеянности что-то передвигала, переставляла, поправляла…
— Сядь, Пелагеюшка. — Ляпаев отложил газету. — Что мечешься, ровно в клетке. Будто сторонний человек живешь. Весь дом твой, и я — твой. Только слово скажи. Или возраст мой помеха? Мол, седни обвенчался, а назавтра скончался… А?
Пелагея, присевшая было на край дивана, при этих словах снова встала, прошлась к окну и обратно. И вдруг остановилась за спиной Ляпаева, затихла. И он не шелохнулся, тяжело дышал, отчего вздрагивали окрылки ноздрей. Жилистые руки его, с колечками густых волос на суставах пальцев, застыли на столе, и весь он выжидательно напружинился, будто вслушиваясь в самого себя.
Сначала ему подумалось, что это только мерещится, и уже несколько потом он понял, что это не игра воображения, а явь: Пелагея со спины положила руки на его плечи и склонилась к его голове. С минуту он не мог шелохнуться или сказать что-либо. Сердце колотилось в груди, в голове начался звон, и в висках словно молоточками застучало. Ляпаев и сам поразился немало такому состоянию. Боясь спугнуть Пелагею, он скрестил на груди руки и положил свои ладони на ее — холодные и жесткие. Склонив голову, подался правой щекой к ней, и его будто обожгло — Пелагея мягкой пылающей щекой коснулась его лица.
…Они сидели рядышком в полутемной гостиной, без огня.
— Нехорошо-то получилось… — отводя взгляд, шепотом говорила она.
— Все хорошо, Пелагеюшка, — отвечал он тоже вполголоса и гладил ее руку своей. — Теперь ты моя жена, и все будет хорошо. — Ему нравилось это простое слово, и он с удовольствием повторил его еще раз: — Хорошо, Пелагеюшка.
— Вы пока никому ничего не говорите, Мамонт Андреич.
— Во-первых, обращайся ко мне только на ты…
— Как же… не смогу я.
— Привыкнешь. А во-вторых — завтра же объявлю всем, что ты моя жена.
— Нет-нет. Обождите, очень прошу. Да и Глафира…
— Чего ждать-то, Пелагеюшка? Мы ее в город отправим, хочешь?
— Не надо.
— Дадим денег, будем помогать.
— Как же она одна в городе-то? Сродственников у вас нет, зачем же гнать ее?
Во дворе хлопнула калитка. Заскрипели половицы на крыльце. Пелагея испуганно выдернула руку и метнулась к столу зажигать лампу.