Давно тосковал я, любезнейший Владимир Павлович, по нашей прежней переписке, и благодарю вас, что вы тоску мою угадали и откликнулись ей письмом вашим от 19 августа. Вы меня поздравляете и воспеваете, а я только что не отпеваю себя. Новое назначение мое могло бы во всех отношениях удовлетворить моему самолюбию и даже затронуть мою душу. И назначение было самое милостивое, и представление самое радушное, и вообще встречено оно было, можно сказать, единогласным сочувствием. Все это очень хорошо и все это ценю я с подобающей благодарностью ко всем и за все. Но, признаюсь, со всем тем преобладающее в этих впечатлениях чувство, есть чувство уныния.
Вы меня знаете и меня поймете. Может быть, лет за 20 тому открывающаяся мне деятельность и расшевелила бы меня и пустился бы я в нее с упованием. Теперь – что я? До 63 лет дожил нулем, который в счет не шел, странно мне сделаться цифрой, которая все-таки имеет некоторое значение и принимается в расчет другими при общем итоге требований и ожиданий. Тут я и не признаю своего цифирного достоинства и не надеюсь обогатить этого итога.
Помню пример Дашкова и Блудова. При вступлении их в круг государственных дел можно было надеяться, что их числительная важность произведет значительный оборот в положении дел или, по крайней мере, что каждый из них сохранит свою внутреннюю ценность и внесет ее в свою отдельную часть. Что же мы видели? Вся их личность демонстризировалась. Вся их ценность разменялась на гомеопатические дроби. Из чего же мне думать, что я буду их искуснее, самостоятельнее или счастливее? Видно, тут не цифры виноваты, а виновата арифметика. Нет, как ни рассуждай, Севастополю не следовало бы пасть, а мне не следовало бы возвышаться.
Как бы то ни было, от внешних ли впечатлений, от внутренних ли источников, но на душе очень грустно и темно. Заочно легче, то есть свободнее было терпеть. В Петербурге как-то не умеют и не имеют времени грустить.
Хлопочешь и суетишься с камнем на груди. Под Баден-Баденскими сенями, или на берегах Неккера было досужнее и свободнее, и даже полнее можно было предаваться своим соображениям и влиянию событий. Здесь как-то все живется, делается, думается, чувствуется урывками. Со всем тем убедительно прошу вас сообщить мне все то, что вы называете вашими елюкюбрациями! Милости просим! По возможности буду пользоваться ими, если не всегда для общей пользы, то, по крайней мере, для своей собственной.
Вы знаете, что я всегда признавал вас рожденным для народного просвещения. Вот и теперь, как бы хорошо было назначить вас президентом Академии Наук на место Уварова, который на днях умер в Москве. Вот тоже цифра, которая везде чего-нибудь да стоила бы, а с нашей арифметикой мало принесла пользы. Скажу по совести, что Норов очень благонамеренный человек, любит и понимает просвещение и довольно настойчив и тверд в своем направлении. Он, может быть, не имеет блестящих способностей Уварова, но имеет гораздо более любви и теплоты, чище и благороднее душой и тверже на одной ноге своей, нежели был тот на двух, да простит ему Бог все его прегрешения вольные или невольные, а мне мое суждение о нем над свежей его могилой.
В этом отношении я душевно рад быть товарищем Норову и уверен, что я с ним не оцарапаю своей совести. Норов отправился в Казань осматривать университет, а я без него калифствую на час. Вспомните обо мне в один из этих вторников и представьте себе мою рожу в Комитете Министров, где я один раз уже заседал.
Жуковский спрашивал у одного деревенского священника, почему отцу нельзя быть при крестинах своего младенца; думаю, отвечал он, потому, что как-то неловко и совесть убивает. Тоже могу сказать и о себе, когда сажусь в чужие кресла. А пока мы все еще на даче своей в Лесном и дремучем уединении. Городская квартира наша не готова. Да и к тому же я рад сократить свое городское и зимнее заточение. Все-таки здесь урвешь час, чтобы походить, а вот, благодаря табельному дню (сегодня 8 число), урвешь час, чтобы побеседовать с вами.
За свое здоровье должен я благодарить Бога. Оно держится и под суетами дел и даже под смертоносным падением Севастополя.
Все здесь заняты отъездом Царя из Москвы в Николаев, а кто говорит и на северную часть Севастополя. Присутствие его без сомнения ободрит и воодушевит войска, которые, впрочем, по словам приехавшего на днях Анатоля Барятинского, не лишились бодрости. За войска можно ручаться. Они герои и мученики. Но хорошо будет на месте и лично пощупать наших генералов. О способностях их не мне судить. Но нельзя не сознаться, что нет им счастья; а на войне, как в игре, счастье едва ли не выше уменья, или науки. Так думал и Наполеон.
Мне все это время было, матушка, не до тебя, да и теперь еще не очень до тебя. Около месяца провел в Москве, и едва успевал перевести дыхание.
Такой трезвон, такая пальба, суматоха, что голова кружилась и сердце замирало.