Россия училась читать по этим Письмам. Они открыли новый мир в области умственной и литературной. Ныне их уже не читают. Так называемые учителя русской словесности считают их устарелыми и предлагают ученикам новейшие образцы. А между тем Письма эти должны служить и ныне образцами языка и слога: они не только Письма путешественника, но настоящие мемуары, исповедь человека, картина эпохи. Замечательные лица, характеристики, разговоры их передаются в живом зеркале. Ни в котором из творений Карамзина не изображает он себя в такой полноте, как здесь.
Чувствительность, так называемая, сентиментальность, пожалуй, слезливость, не приторны, потому что они не искусственны, не лживы, а истинны. Таков был Карамзин в то время. Таковым он был до конца жизни, разумеется, с изменениями, со зрелостью ума и души, которые пришли с летами. Карамзин всегда сохранил добросердечную, мягкую, детскую впечатлительность: он до конца любовался живостью первоначальных лет, цветком, захождением солнца, всеми красотами природы; был сострадателен до слезливости; любящая и нежная душа не охлаждалась ни летами, ни опытами жизни, часто отчуждающими душу от ближнего.
Стих латинского поэта «Я человек и ничто человеческое мне не чуждо» было постоянным лозунгом всей его жизни, всех его действий, чувств и помышлений. Не помещик, он горевал при известии, что в такой-то и такой-то губернии неурожай. Когда Дмитриев заставал его в такую минуту грусти и, узнав о ее причине, говорил: «Полно заботиться, в Москве будет всегда довольно калачей», – Карамзин добродушно смеялся шутке друга своего, но не менее горевал о лишении и нуждах бедных крестьян.
Тому, кто знал его, слышится голос души его в следующих словах, писанных также из Лозанны: «Я сел на уединенной лавке и дождался захождения солнца, которое, спускаясь к озеру, освещало на стороне Савойи дичь, пустоту, бедность, а на берегу Лозанском – плодоносные сады, изобилие и богатство. Мне казалось, что в ветерке, несущемся с противоположного берега, слышу я вздохи бедных поселян савойских». Это не риторическая фигура, не филантропическая фраза, брошенная, чтобы произвести театральное действие на читателей или слушателей. Нет, Карамзин и тогда слышал сердцем вздохи бедных поселян савойских, как лет 30 или 40 после сострадал он в Москве, или Петербурге, в уютном доме и за сытным обедом, жалкой участи поселян Пензенской или Олонецкой губернии.
Сам Карамзин при одной выходке сентиментальности своей прибавляет, в примечании: кто хочет, рассмеется. Следовательно, он знал, что подвергается насмешливости некоторых людей, но вместе с тем не хотел он, из ложного стыда, утаивать движения своего сердца и выставлять себя не тем, чем он был в самом деле. Эти выходки, эти сердечные нескромности драгоценны для людей, даже и не разделяющих этого невинного простосердечия, но умеющих сочувствовать всему, что есть выражение искреннего, истинного чувства.
«Писем Русского Путешественника» теперь не читают, потому что он в них не говорит о железных дорогах, которые никому тогда и во сне не снились; не пускается в исследование и разрешение вопросов статистических, политико-экономических, хотя при случае не забывает и затрагивать их, когда они попадаются ему под руку, и даже первый создал и пустил в ход в этих письмах слово промышленность.
Эти господа, не обращающие никакого внимания на «Письма Русского Путешественника», похожи на человека, который пренебрегал бы картинами Рембрандта и ван-Дейка потому, что лица, ими на портретах изображенные, не одеты и не причесаны по-нынешнему. Многих не занимает человек, в обширном духовном и умственном значении его. Им, например, нужно, чтобы лицо было современное, нынешнее, т. е., чтобы походило на них самих, смотрело на предметы с той точки зрения, с которой они смотрят, говорило их языком или их наречием, вполне разделяло их убеждения и предубеждения. Одним словом, было не личностью, отдельной, самобытной, независимой, а однообразным отпечатком, одноцветным отблеском общего типа, общей формы. Вот отчего в наше время так редки оригинальные умы и характеры, и литературные произведения вертятся вечно в заколдованном круге, который страшатся переступить угодники века из страха показаться запоздалыми, отсталыми и не имеющими достаточно силы, чтобы достигнуть высоты настоящего и общим аршином определенного уровня.