— Хватит вам кудахтать, — сказал он грубо, поскольку независимость у нас всегда проявляется в форме хамства. — Вы мне уже который день мозги компостируете: вербовка, бессмертие, кандидатура… Хватит вам чушь городить, объясните в коротких и простых словах суть дела. Неужели вас хотя бы этому не учат?
— Между прочим, на четырех восточных языках могу объяснить, — обиделся Михайлов. — А о европейских и говорить нечего… Выражаетесь вы, профессор, как последний работяга — «мозги компостируете»… Но в общем вы действительно правы, пора к делу, а то я хожу вокруг вас, как воробей вокруг… ну, воздержимся. Вы в автобусе трясетесь — и я на старости лет в общественный транспорт пересаживаюсь, вы в реанимацию — и я едва не на тот свет… А вы ничего не цените. В общем, пора.
На слове «пора» полковник Михайлов достал из тумбочек по армейскому штатному вещевому мешку цвета хаки, каждый из которых выглядел как гигантская брезентовая сарделька, и, кинув один из них на кровать Кузнецова, а другой на свою, скомандовал: «Переодевайтесь. Быстро! Хорошо хоть — теперь бриться не принято…»
Через полчаса второе кардиологическое отделение пятой градской больницы (
А может, и действительно вымерла.
Окна ее сияли отраженным закатным золотом, сам закат жег верхушки деревьев в парке, над закатом лиловыми оттенками переливались гематомы тучи, и все это вместе падало в ночь, наступающую, вопреки естественному порядку, сразу со всех сторон.
Из-за угла, словно горбатая спина морского чудовища, всплыл огромный черный автомобиль. В его выпуклой крыше закат отражался так, будто машина пылала изнутри.
Водитель в таком же, как на господах, узком черном пальто, туго застегнутом поверх узкого черного костюма, выскользнул из-за руля и открыл правую заднюю дверь. Если присмотреться, можно было определить, что и он пенсионного возраста, немногим моложе пассажиров.
— Садись, Григорич, — сказал полковник Михайлов профессору Кузнецову. — А я привык слева ездить еще в оперативном транспорте…
Он обошел автомобиль сзади, шофер открыл дверцу и ему.
— Поехали, ребята, — покряхтывая, как покряхтывает, усаживаясь во всякий автомобиль всякий по— жилой человек, сказал Михайлов. — Поехали на Шоссе. Пора тебе, профессор, понять настоящую жизнь.
Наконец он устроился, откинулся и закончил, обращаясь к водителю:
— На Шоссе давай, Игореша. Поехали.
Машина поползла быстрее, еще быстрее — и через минуту уже неслась, соревнуясь с тучей, неподвижно летящей над всем миром.
Шофер еле заметно ткнул в невидимую кнопку, и просторное помещение, сплошь обтянутое кремовой кожей и голубоватой замшей — за исключением того, что было обшито ореховым деревом, — наполнилось ужасными звуками. Кузнецов иногда слышал нечто подобное, когда кто-нибудь из студентов на мгновение вынимал специальные затычки из ушей — чтобы, например, узнать у препода, на когда назначена пересдача. Но он ни разу не слушал это нормальным образом, как слушают музыку, — так, что звуки доходят через воздух. Теперь это произвело на него сильнейшее впечатление, и он оцепенел, ловя отчетливо хулиганские интонации и давно забытый барачный выговор.
— Он обязан включать, по инструкции, — Петр Иваныч кивнул в сторону шофера. — Чтобы не слышать хозяйских разговоров. Впрочем, это лишняя предосторожность, они все равно не понимают ни одного нашего слова…
— Кто они? — перебил Сергей Григорьевич. Он уже привык к галиматье, которую постоянно нес полковник, и к тому, что он сам ничего не понимает в его намеках и иносказаниях. Все это было Кузнецову безразлично настолько, что иногда он думал: «Не вывели из комы, помер я, вот и хорошо…» — И кто мы? Вы и я — это мы? Что общего, простите?
— Вот это очень близко к сути дела, которую я так неудачно пытаюсь вам объяснить все эти дни, — обрадовался Михайлов, как обычно радовался, начиная нести свою невнятицу. — Итак…
И опять, по обыкновению, он отвлекся, прервался и вместо того, чтобы все объяснить, как собирался, занялся совершенно другим делом: где-то нажал, раздался щелчок, откинулась полированная деревянная дверца между спинками передних сидений, и открылся ярко освещенный бар. Вспыхнул и засиял квадратный хрустальный флакон, до половины налитый соломенного оттенка жидкостью, и хрустальные стаканы послали от своих граней во все стороны ломкие лучи.