Писарюга, крыса-служака, не отрывая глаз от бумажек, пихает мне листок бумаги, не удосужившись глаз поднять. «Это твоя ДД 214, — говорит. — Не теряй».
Жду, что дальше. Писарь-крыса не обращает на меня внимания.
— Ну, кореш, дальше-то куда?
— Чего?
— Процедуры. Куда дальше?
Писарь-крыса поднимает на меня глаза и вздыхает. Как и все гребаные крысы-служаки, он представляет собой причудливую смесь наглости и бестолковости, на его лице — неприветливая ухмылка сволочного типа, который ни за что не несет ответственности и отлично это знает. Он стар, устал от всего, и на важную персону вовсе не похож. «Господи…» — произносит он. Хмурится. Лицо у него белое, как рыбье брюшко, и усеяно красными прыщами. «А все, тупорылое созданье. Свободен». Он говорит — очень медленно, жалобным голосом человека, которому достался чересчур шустрый младший братик: «Те… бе… по… нят… но…?»
Я говорю: «И все? Больше ничего?» Заметив его ухмылку, говорю: «Слышь, братан, отвесь халявы. Я же в первый раз увольняюсь».
Крыса с надутым видом пялится на свои бумажки, меня игнорирует.
Я поворачиваюсь и направляюсь к двери. Когда я кладу руку на ручку, крыса говорит: «Если хочешь выйти с базы, бумаги надо проштамповать».
Разворачиваюсь и иду обратно к стойке: «Чего?»
Крыса поднимает печать: «Бумаги надо проштамповать, если хочешь выйти с базы».
— Ну так проштампуй. В чем дело-то, у тебя рука сломана?
Крыса сидит с надутым видом, не отвечает.
Я говорю: «Или хочешь, чтобы я тебе руку сломал?» Но я не откручиваю ему башку и не сру промеж плеч. Не мое это дело. Больше не мое.
Крыса жмется. «Я не могу проштамповать твои бумаги. У тебя бумаги не в порядке».
— Чего там не так?
— Они не в порядке.
Я стою у стойки напротив крысы и ничего не предпринимаю. Жду. Не возмущаюсь.
Война, похоже, чем хороша? — все крысы в тылу сидят. В поле, во Вьетнаме, я мог доверить свою жизнь любому хряку, пусть бы даже видел его в первый раз, и даже имени его не знал. Так славно представлять себе, что где-то есть крысы, которые шлепают туда, где их ждет какое-нибудь орудие с расчетом, но такого никогда не бывает, потому что крысы знают, как уходить от драки. Крысы знают, как сделать так, чтобы классные парни за них дрались. А потом, когда прижмет, воины конторских битв уползают под покровом ночи и пристраиваются к своим счетам в швейцарских банках.
Маленькие Гитлеры, нацисты в исполнении Уолли Кокса, крысы правят миром не за счет мужества или способностей, а благодаря примитивному весу цифр, тщательно лелеемой инертности, льстивым мифам, почитаемым всеми, и неистребимой преданности бестолковости, непробиваемой как броня. Они поубивали всех тигров, и во главе теперь стоят кролики.
Я жду. Я не спорю.
Гребаная крыса-служака говорит: «Ладно, не буду тебя напрягать. В первый и последний раз. Но в следующий раз — предупреждаю! — сначала бумаги в порядок приведи, а потом уже сюда прись».
Бумага хрустит под крысиными пальцами. Крыса с силой бьет печатью по справке об увольнении по медицинским показаниям — убедительно, как гром небесный.
— Ладно, — говорю. — Все. Можешь обратно в свою кому падать.
Покидая сборный домик и пытаясь сообразить, что именно написано в бумагах, которые у меня в руках, я слышу, как гребаная крыса-служака отвечает на замечание, отпущенное кем-то из глубины конторы. Он говорит: «Ага. Хряк тупорылый. Очередной тупорылый хряк».
В глубине конторы кто-то смеется.
На улице, в холодном свете ненастоящего солнца, я тоже смеюсь. Я не хвалю себя: «Благодарю за службу, морпех». Вместо этого я говорю себе: «Именно так».
Тащить службу в вооруженных силах своей родины — все равно, что тащиться в колонне с группой других преступников, осужденных за преступный патриотизм — за тем исключением, что в колонне тебя убивают за попытку сбежать, а в армии убивают за то, что ты там есть.
По пути к автостанции я размышляю о своем тусклом и безнадежном будущем — будущем, в котором живут хмурые конторские клерки, преданные своим компаниям служащие, дежурные по классу, которые вырастают и становятся полицейскими, безмозглые госслужащие, бесполые сельские учителки и чопорные библиотекарши, и контролерши из «Гитлерюгенда» на платных парковках, и полный набор бюрократов с обрюзглыми рожами, разъевшихся и обнаглевших на отобранных у налогоплательщиков деньгах, снимающих сливки с молока, доставленного на стол другими. В этом проклятом мире везде заправляют гребаные крысы-служаки, а Вьетнам дал мне религиозное образование, и по вере моей я ненавижу крыс.
Я все еще в военной форме, качу на автобусе из Эль-Торо в Санта-Монику, штат Калифорния, через Лос-Анджелес.
Когда засыпаю в автобусе, вижу сон, в котором Чарли Чаплин оборачивается в человека-волка и выблевывает детскую ручонку. Часть меня истекает кровью в этом сне.
Лос-Анджелес — это большой бетонный лагерь для беженцев, затерявшийся в гордиевом узле автострад, место, где на дверях магазинов железные решетки, и где улицы патрулируются бездомными тетками, которые собирают обрывки и объедки.
Санта-Моника — город на берегу.