— Знаете, когда молодая бабешка выскакивает за старика, то она… как бы это сказать-то… начинает быстрее, чем надо, стареть. Так обычно бывает. А вот важенинская не-ет.
— Давайте все же о главном.
— Главное то, что это ухо-рыло, а не мужик. Как говорится, оторви да брось. Сдается мне, что он ни в бога, ни в черта не верит. А если и верит, то не очень уж здорово. Но вот, видите ли, вздумал за святую церковь восстать. В доме у себя молельню устроил. И, понимаете, обирает помаленьку божьих старушек и старичков. Здоровых-то мужиков у нас нету, а стариков полно. Мне рассказывали тут некоторые подробности. Но, думаю, будет лучше, если мы послушаем очевидцев, богомольцев этих самых.
Дударев раскрыл окно и крикнул:
— Минька! Поди-ка, позови сюда бабку Дуню. Пусть побыстрее подойдет. — Он повернулся ко мне: — Это еще тот старик. В июле съездил в Тюмень и привез оттуда всякой всячины для баб. Ну… кофточки там, юбки разные, одеколон, то-сё… И менял все это у кого на яйца, у кого на картошку, у кого на молоко…
Увидев в окно подходившую бабку, председатель проговорил:
— Промежду прочим, она почти тех же лет, что и Важенин. А разница-то какая. Труженица.
И в самом деле, разница была велика: Евдокия выглядела старой-престарой бабкой, ходила согнувшись в три погибели, глаза обесцвечены, водянисты и смотрели на мир божий уже совсем безжизненно.
— Это — начальник из района, — закричал Дударев глуховатой бабке. — Расскажи-ка нам, как вы у Ивана Филимоновича богу молитесь. Все, что ты мне тот раз рассказывала.
Мы с председателем задавали вопросы, а бабка отвечала. Оказывается, одну из комнат своего дома Важенин обвесил иконами, и там по воскресеньям собираются старики, старухи, да и кое-кто помоложе. Даже из соседних деревень приходят. Богу молятся, молитвы читают, беседы о спасении души ведут. И в будни туда божьи людишки заглядывают, Иван Филимонович им разные советы дает, чайком с медом потчует.
— При электричестве молитесь или как? — прокричал я.
— Свечки горят, лампады горят. Так уж баско, так уж баско, вроде как в старину в церквах.
Губы у бабки слегка вздрогнули и чуть-чуть дернулись, нижняя губа — книзу, верхняя — кверху. — Это она так улыбнулась, лицо у нее при этом стало еще более жалким, измученным.
Я задал ей еще вопроса два-три, но бабка твердила одно:
— Молимся все… Баско… как в старину.
— Хватит, — тяжело вздохнул Дударев. — Ничего интересного из нее не вытянешь больше. Поговорим с другой.
«Другая» — еще не старая бабенка с обиженным лицом (бывают же такие странные лица), работавшая посудомойкой в чайной, угрюмо отмалчивалась. А когда Дударев шумнул на нее: «Мы не ради любопытства… Молельни, вроде вашей, запрещены законом» — бабенка забормотала:
— Куда хожу — дело мое, молюсь ли, не молюсь ли — дело мое. Я ить не партейная. Вот такось.
Когда она ушла, Дударев опять тяжело вздохнул:
— Чую я: здесь что-то не то. Что-то за этой молельней кроется. Давайте-ка попробуем с пареньком одним поговорить. Серьезный паренек. Он с бабушкой живет. А отца и матери у него нету. Бабка его тоже в эту молельню заглядывала. Чего-нибудь да слыхал он.
Дежурная по сельсовету привела парня лет восемнадцати, бойконького, глазастого. Глянув на него, я сказал себе: если знает, все выложит.
Парень выслушал с понимающей улыбкой и начал:
— Ну… обирает он их. Верующих. Моя бабка, например, каждое воскресенье медяки туда таскает. Важенину этому. А как-то даже рублевку прихватывала. На свечки, дескать, на лампадки и на иконы общественные. «Общественные иконы» — придумали тоже. Попа какого-то привозили на той неделе.
— Попа? — с каким-то даже испугом спросил Дударев.
— Ну! В рясе и с волосьями длинными. Самый такой… натуральный поп.
— Почему же мне никто об этом не сообщил?
— А откуда его привозили? — поинтересовался я.
— Ну, уж это я не знаю. Говорят, будто он всякие церковные процедуры проделывал. Даже ребятишек крестил, говорят. Для попа тоже деньги собирали, ну, а передавали через того же Важенина.
— И долго он жил у нас? — уже сердито спросил Дударев.
— Да, нет. Бабка говорит, что в тот же вечер уехал.
— А куда?
— Кажется, в Тюмень. Точно не знаю.
— А почему ты раньше не сообщил мне?
— А я только вчерась узнал.
— Так, так! — крякнул Дударев. — Кое-что проясняется. А, слушай-ка, ты не придумываешь что-нибудь от себя?
— Ну, что вы, Прохор Андреич. От бабки моей слыхал. И потом к нам старухи всякие приходят. Я ж не дурак, понимаю. Они предупреждали меня: «Ты, дескать, смотри, не растрезвонь». Да я не шибко пугливый.
Мы решили вызвать еще одну богомолку, тоже старуху, но еще крепкую, дородную. Когда она пришла и чинненько уселась напротив нас, Дударев начал без всяких обиняков:
— Вот что, Парасковья Максимовна… Ходишь молиться к Важенину в дом?
— Ходила.
— А за свечи Важенину платила?
— А как же, задарма и спичек не дают.
— Значит, платила. И платила, конечно, впятеро дороже, чем эти свечки стоят в городе.
— Для бога, Прохор Андреич, не жаль.
— Да не для бога, а для этого старого прохвоста Важенина.
— Ну, не поеду же я в город за свечками. Ты чо?! И пошто ты так о Филимоныче?