– Молодец, Саша, – подбодрил и успокоил я его. – Одолел горку. Мужчина. Хвалю.
Татьяна лежала по другую сторону дороги. Мы перекликались.
Затем я перевернулся на бок и стал высматривать, вынюхивать мотор. Неожиданно свеча в цилиндре подалась, и я отвернул её.
Я подлил бензина в цилиндр, завернул свечу и, поставив машину на колёса, ударил ногой по стартеру.
«Зверь» взревел, окутался дымом. Сашенька с плачем бросился к матери.
Надрывно закричал я, чтобы садилась. Оторвал от Татьяны ребёнка, водрузил на бак перед собой.
Мальчик от испуга извернулся, уткнулся лицом мне в живот. Он вопил, а я гоготал, подпевая мотору.
Шевельнул крючок у подножки – воткнул первую скорость, стал разжимать пальцы на рычаге, и дымящий, грохочущий, очнувшийся от долгой спячки мотоцикл вдруг шало рванулся, и на спущенных колёсах, елозя по сторонам, звеня ободьями по камням, пошёл, пошёл по просёлку.
Пыль вперемежку с дымом сиреневой скирдой наращивалась за нами. На острие этого воздушного строения среди задичавшего луга, в непроходимых травяных зарослях мелькали головы трех насмерть сцепившихся человеков: чёрная, бородатая, белеющая оскалом оперного тенора на фортиссимо, – моя, с трепещущей полуметровой дымчатой гривой – Татьянина, и выжженная солнцем головка мальчика.
Это трёхглавое орущее, визжащее существо проехало по луговой дороге до крыльца родного дома.
Я ещё погазовал, подымил во дворе, пугая мать в окошке. А когда выключил зажигание, то наклонился и в полной тишине звонким поцелуем в железо переднего крыла отблагодарил «коня».
– Ещё покатаемся, Татьяна!
По тропинке к реке теперь передо мной замелькали ножки сына – колесом без обода, одни спицы долбали мураву.
Когда я достиг берега, сынишка, уже голенький, сидел на корточках, что-то напевал и бросал песок в воду.
– Папочка, весёлый «бултых»! Ну, пожалуйста, папочка!
От усталости хотелось просто упасть, остыть, полежать в струе, заякорив обе пятерни в песчаное дно, но как откажешь безотказному?
Трусы громадной бабочкой перепорхнули на куст ивняка, и я – большой, красный, распалённый, голый – побежал по отмели, прорывая борозду в воде, взбивая водяную пыль выше головы, и бежал, пока не завяз, не рухнул (вот и весь весёлый «бултых»), и долго плыл трупом, лицом вниз, отдыхая, глядя через прозрачный чай на живые песчаные дюнки, на белые камешки, на солнечные донные пятна.
На том месте, где в проруби тонула Татьяна в апреле три года назад, река вдруг огорчила меня своим коварством и ознобила цветом разжиженной крови. Жутко стало под водой, хотя в июле, выныривая, не ударишься темечком об лёд и не надо судорожно шарить руками по скользкому потолку в поисках выхода и выскакивать ракетой с предсмертной немотой в расширенных глазах, какие были тогда у Татьяны…
Я вынырнул и вскочил на ноги. На меня уже накатывал брызговой смерч с двумя голыми телами в эпицентре.
Я сцапал, раскрутил сынишку, пятками стал чертить круги на воде и примечать, как с крайней женской осторожностью, всегда скрытой в маховитой Татьяне, она разводила ладонями волны, будто простыни разглаживала и ладила подушки перед тем, как лечь.
Наконец пискнула, погрузилась и поплыла, мощно, умело, старательно загребая руками.
Бёдра раскидывала вширь и резко сводила колени.
Я чувствовал, видел, какая там заключалась родильная сила, которой весь свет напитан. Вода бурунами выдавливалась из-под этих хватов ног Татьяны: так же и Сашенька был легко, в одну минуту вытолкнут из чрева животной мощью матери.
Сидя на горячем песке с накинутым на шею белым, пахнущим йодом полотенцем, я травинкой гонял муравьёв у ног и думал, что всё это было здесь и раньше, с Ларкой и Денисом: жаркий июльский день, медовые воды Пуи, брызги купальные. Но тогда я совсем не так глядел на женщину с ребёнком. Можно сказать, даже не видел ни того, ни другого.
Тогда я не чувствовал теперешней свободы и силы в себе, богоподобия своего не осознавал, а в женщине и сыне не ощущал рабов своих, коих бы поил, кормил и коими владел. И внешне был тогда, соответственно, не похож – безбородый, икры ног слабые и в плечах нетяжёл. А теперь я сидел на этом песке заматеревшим хозяином семейства, его творцом.
…И после купания застолье обеденное тоже бывало уже такое – с картошкой и солёными грибами. Клеёнка та же выцветшая лежала под блюдами. И тарелки были те же. Даже киот с чёрными невнятными иконами нависал над столом тот же. Но теперь перед этим киотом ещё и молились, прежде чем трапезничать, а не как прежде – молча.
Намокро причёсанная после купания семья стояла, и Сашенька запевал:
– Святый Бо-оже…
Сильный от природы, поставленный его нежный голосок пронизывал сердце, колебал душу.
«Как хорошо! – думал я, крестясь. – Чудо! В родовом доме, среди лесов, в деревне, от которой осталось одно название, мальчик поёт перед иконой».
Я с любопытством косился на большую волосатую головку сына внизу, из-за которой, как под зонтиком, почти не видать было тельца, а только взмахивающая ручонка с прозрачным розовым трёхперстием заученно, почти вкруговую вращалась, и голосок пронзительно возвышался: