– Святый бессме-е-ертный…
Моргая повлажневшими глазами, я решил, что выше этой высоты мне в жизни уже не взлететь.
Расстроенный и расслабленный, усевшись за стол, я несколько капризно спросил у Татьяны водки. Она покорно поднесла полстакана. И когда я, в попытке подскочить духом ещё выше, поднёс питие к губам, запрокинул голову, то боковым зрением увидел, как пристально смотрит на меня сынишка и на его глаза наворачиваются слёзы.
Я выпил, стал закусывать пучком зелени и подмигнул ему.
– Кушай, Сашенька. Давай, силёнок набирайся.
– Я что-то не хочу, папочка.
Ротик у мальчика перекосился, губка задрожала. Он сполз со скамьи и убежал в горницу, залез под кровать – в свой «уголок страданий».
Бабушка, старая учительница, кинулась призывать внука к дисциплине. Мы с Татьяной остались за столом с глазу на глаз, оба сидели, опустив головы и стараясь не глядеть друг на друга. Татьяна – от того, что не смела укорять мужа стопкой, а я – оттого, что был поражён открытием совершенного мной только что оскорбления святой души.
«Да ведь это моё возлияние так огорчило его!»
…Утром – уезжать, и я проснулся рано.
Марлевые рамки в окнах колыхались: дом как бы дышал.
На черёмухе свистела овсянка. «Ты в Москву, что ли, опять? – легло на её мелодию. И я улыбнулся, приподнялся на локте, глянул в застеклённую половинку окна.
Ночью лил дождь. Пузырь облаков, видимо, только что лопнул, плёнка на небе быстро утягивалась к западу, и ярый восход полыхал, как огонь в печи.
«Ещё рано, поспи, Александр!» – уговаривала овсянка.
Пока я соображал, не прилечь ли в самом деле, Татьяна испуганно вскинулась, заткнула будильник и бесшумно скрылась в кухне.
Я желанно упал на подушку. Прислушался к себе. Да, совсем улетучился у меня страх первого брака: «Жена проснулась! Жена идёт!»
Теперь-то я не вскакивал, если хотел полежать. Не притворялся, что работаю, если ленился. Дремал, сколько требовалось, и не ждал тычка локтем, помыкания.
Наконец я спустил ноги на пол, напялил чёрную разношенную майку, влез в обтёрханные джинсы, всё время глядя на сынишку в маленькой кроватке, собранной из дощечек старинного бабушкиного сундука.
«Спит… А что это такое? Где он сейчас? Откуда его вчерашние слёзы за обедом?»
Я приподнял невесомую ручку мальчика, поцеловал сжатый кулачок и вышел на кухню.
В углу за буфетом на электрической плитке пыхтела каша. Под руками Татьяны брякала старая разнокалиберная посуда.
Из своей половины вышла мать, помятая после сна, но уже «прошедшая через зеркало», подкрашенная и причёсанная. Двадцать лет её гнала первая невестка, Ларка, забирая власть, унижала, обзывала воровкой, старой дурой, и теперь она запоздало, в отместку, напускала на себя свекровскую холодность, желанно тиранила добрейшую Татьяну.
– С добрым утром, Саша! С добрым утром, сыночек дорогой. Как спалось? – кланялась она мне с преувеличенной лаской.
И, не дожидаясь ответа, по старинной учительской привычке «работать с классом», въедливо, с недоверием, бросила Татьяне:
– Кашу опять, что ли, варишь? На дорогу мужику что-нибудь покрепче надо.
У нас с Татьяной это называлось – «пришпорила».
– Татьяна Григорьевна знает, что надо, – сказал я, и мать послушно переменилась. С напускной слезой в голосе запричитала:
– Вот, Танечка, остаёмся мы опять одни. Уезжает наш хозяин дорогой.
Тогда я ещё не верил, что обрекаю Татьяну на муку и пытку. В понятии «мама» заключалось для меня мировое милосердие.
– Через недельку ждите, – бодро пообещал я.
Тело моё ещё глотало кашу, наполнялось чаем.
Потом долго волочилось от деревни сначала по травяной сырости, сквозь комариные жалящие туманности, потом тряслось в автобусе и покачивалось в поезде, прело в духоте метро. А душа давно уже была в этой прохладной расщелине старинного барского дома на Остоженке, в бывшей швейцарской, заваленной глыбами газетных пачек.
На каждой кипе восседал кто-то из деятелей «ЛЕФа».
После объятий, поцелуев и похлопываний я втиснулся в самый дальний и тёмный угол – на свое место.
Карманов, в круглых очках, стриженный народником-бомбистом, пояснил мне, что нынче Истрин угощает.
Этот человек, вдохновлённый прочитанным моим очерком о нём, о его борьбе за торговый центр в Туле, сверкал своей прямоугольной американской улыбкой, громко, с рыдательным подголоском, декламировал, взмахивая тонкой бледной рукой:
В комнату зашёл Варламов, подкидывая связку ключей на своей молотобойной ладони. Сел на трон из подшивок. Брюхо, молодое, крепкое, как орех, устроил на колени поудобнее. Дождавшись конца стихотворения, крикнул мне:
– У тебя водительские права есть, Александр?
– Где-то валяются ещё с института.
– Вот тебе ключи от моей «шестёрки». Оформляй доверенность на своё имя.
Стальной сверкающей бабочкой ключи перепорхнули ко мне. Я поймал связку и недоуменно уставился на неё.