Хорошо ещё, что «автопилот» доводил меня до дому после очередного сидения в Клубе писателей и продолжения в этом баре.
А если вдруг оставляли силы посреди тротуара, то несло бедолагу бочком-бочком к деревьям и навзничь кидало на голую московскую землю. И тогда очухивался я ночью в чистом божественном мире, в необычной тишине столицы, с окровавленной головой, застуженными почками, и, не найдя нигде тёплого угла, шагал через всю Москву, усохшим разумом не в состоянии ещё прозреть всей меры собственного падения, только радовался, что, слава Богу, жив…
«Если и есть что-то хорошее в ужасе пьянки, – думал я, поглядывая из кабины даровой „шестёрки” на светофор, – так это, конечно, даже не первая стопка, но жестокое похмелье. В горниле мук человек как бы рождается заново, силой покаяния проникает до сокровенных высот, младенчески невинной душой стремясь к Создателю, начинает существовать в следующем своем воплощении».
…Вспомнилось октябрьское утро, необычайно холодное. Тогда, после выпивки у баррикад, я долго пробирался к дому, весь продрог, плутал, видимо, ходил кругами и, наткнувшись на этот краснопресненский вытрезвитель, зашёл к дежурному: «Возьмите меня, пожалуйста…» – «Топай отсюда, шутник, – сказал уставший майор. – Когда надо будет – возьмём. Ну! А то – по шеям».
И через неделю, «когда стало надо», я действительно проснулся здесь за решёткой, и майор выплыл надо мной со словами: «Ну, что я говорил? Всему своё время».
Тогда я уселся на казённой кровати голый и за эти час-два до освобождения накоротко сошёлся с такими же обнажёнными соседями по несчастью. Они ругали милицию, «вытрезвяк», а я мудро рассуждал, какое это великое дело – «вытрезвяк»: «Вот я недавно на земле спал и весь простыл. Если бы и сегодня так – загнулся бы. Но повезло – подобрали».
Тогда я два месяца пил, думал, что уже не «завязать». В квартирке Татьяны, как говорится, по-чёрному глушил. До полной «отключки» успевал разве что на диван упасть. И вот однажды днём проснулся в комнате с дырявым потолком, с оборванными обоями, с вонью канализации из разбитого унитаза и почувствовал – всё! Не выбраться из этой клоаки. Варламов выгонит за прогулы, а от Татьяны я сам уйду, чтобы не позориться перед Сашенькой.
Подошёл я тогда к окну, встал на колени, глянул на небо и сказал:
– Господи! Если ты есть, то дай знать. Я уверую и «завяжу».
И такое произошло, что меня даже сейчас, за рулём, пробрало дрожью. Я тогда почувствовал, как кто-то сзади мне руку на плечо положил.
Кошмар!
Такое нервное напряжение с похмелья, – хоть головой в Яузу, и вдруг после призыва к Богу сзади рука на плечо ложится!
Мистики, конечно, никакой не было. Это моя терпеливая Татьяна неслышно отперла дверь и вошла.
И я тогда уверовал, принял крещение. И полтора года не пил.
Но однажды поехал в командировку, там позволил себе в ресторане посидеть с коньячком и опять опустился.
И опять «завязывал», а на третьи сутки вполне восстанавливался. Свечку Спасу ставил. Ежеутренне читал длинные молитвы. Сопротивлялся. Но свет желанный так и не разливался в душе. По-прежнему было плохо, глодала тоска. «ЛЕФ» был запрещён. Печатали подпольно. Ларка приходила во сне, звала, дралась. Ничего не писалось. Уныние одолевало, и я опять задыхался в московском воздухе.
В недолгие дни трезвости размышлял, и меня поражало, до чего же изощрён бес пьянства, как всякая нечисть. Вспоминал, как одна «мудрая» торговка в винном ларьке говорила какому-то мужику: «Ну зачем до поросячьего-то визга?! Выпил – заиграло – и хватит».
«Вот она, молитва! Вот оно, спасенье! – восхищенно подумал я тогда. – Главное, не забывать этого правила: „Выпил – заиграло – и хватит”, – и не заведёшься».
И снова уходил в недельный запой. Схватывал воспаление лёгких. После больницы опять боролся с бутылочным наваждением, опять терпел поражение. Опять меня заносило сперва в Клуб писателей, а потом – в рюмочную к Вите с шоколадкой – глупейшим презентом для уборщицы.
Снова вокруг меня вставали бутылки с этикетками. Я разглядывал их, будто молился. И опять обиженная душа моя покидала своё отравленное вместилище, где-то на небе пережидала до утра моё преступление и вселялась обратно, когда я обнаруживал себя рыдающим на койке этого вытрезвителя.
Майор возвращал мне редакционное удостоверение и утешал: «Ничего, не расстраивайтесь. Здесь сам Варламов бывал».
Отпущенный на волю, опять я шёл по этому тротуару без копейки в карманах, а сбоку по широкой улице неслись «мерседесы», «порше», «мицубиси».
А я предпочитал тогда менее престижные марки: цирроз, инсульт, склероз.
До вечера во дворе своей многоэтажки я мыл коврики, чистил сиденья в салоне даровой «шестёрки».
Оставалось сверху кузов ополоснуть.
Я пошёл по воду к пруду, зачерпнул ведром воды и остановился, глядя на закат поверх толстых сигар камышей.
Солнце слепило, и сзади свет, отражённый от кафеля бетонной громадины, вдруг тоже упал на воду и бесстыдно осветил то, что уходило в тень, просилось в сон. Извратила красоту мира Божия эта студийная подсветка, – утки тревожно заголосили, снялись и улетели.