– О, весьма, весьма кстати, Александр Степанович.
Вот тебе и первая «рыбка», выловленная на «удочку» Варламова.
Ещё и строчки не написал, а уже в кармане захрустело. Было приятно, не скрою. Я махнул на прощание Истрину, но вышло, что расшаркался перед «железом»: за тёмными стёклами человека за рулём было не видать.
Машина вкрадчиво растворилась во тьме.
После ванны, обмотанный по чреслам полотенцем, я вышел на балкон. Передо мной на Выставке гигантским глобусом вращалось колесо обозрения. Вдали в пожарище вечерних огней Москва шуршала, гудела миллионами моторов и колёс.
В абсолютной тишине деревни так же шелестел жизненной суетой муравейник, за зиму возводимый в старенькой баньке, так же шипел от деятельности невесомых тварей. И жутко утихал после того, как я прыскал на него «Дэтой» и потом лопатами выносил в крапиву. Но к следующему лету муравейник опять выстраивался выше лавки: уничтожалась только земная, сотканная в воздухе его половина. Нетронутым оставался пещеристый двойник под землёй с логовищем матки.
Так же и Москва сверху, зримая, представлявшаяся мне градом света и музыки, чистых юношеских порывов, городом любви и бессмертия, разорённая очередной революцией, снесённая в крапиву, опять народилась, потому что потаённая и катакомбная, она была вечна…
В комнате зазвонил телефон. Не снимая трубки, я вынес аппарат на балкон, чувствуя, как что-то живое бьётся под рукой в пластмассовой коробочке, – так в деревенском детстве по пути на рыбалку в спичечном коробке бились оводы.
Звонил Царицын – бывший актёр, теперь прозаик и друг редакции, всегда полный театральной закулисной ласки, немалая доля которой предназначалась для моей поддержки прохождения его рассказов в «ЛЭФе».
Год назад эту расчётливость я старался не замечать. Разбитый бракоразводным процессом, угнетённый враждебной новизной столицы, одиночеством, я дорожил добрым словом любого собутыльника. Но благодаря репортёрской беготне, быстро познал настоящую Москву. С энтузиазмом падшего и восставшего к новой жизни проникся её исконной прелестью, и теперь все фальшивые ноты резали слух.
Я сел на стул и закинул голые ноги на балконные перила.
– Дорогой, рад слышать твой голос, – говорил Царицын. – Как отдохнул в родных пределах? Запас впечатлений пополнил? Отеческим могилам поклонился?
– Да я уже в командировку во Владимир смотался.
Между своими ступнями, как в прорезь прицела, я поймал «мушку» высотного дома на площади Трёх вокзалов, откуда со мной говорил Царицын.
Оптикой воображения приблизил сталинскую высотку, нашёл в фокусе разбойное русское лицо Царицына со следами азиатчины в яйцевидных скулах, с сочными любострастными губами. В крупном плане различил насмешливость в маслинах его глаз, некоторую духовную неопрятность, как в одежде играющего перед микрофоном в радиотеатре.
– Как я тебе завидую, Саня! Командировки! Поездки! – поставленным голосом говорил Царицын. – А твои последние вещи в газете?! Это же ты прямо какой-то новый жанр изобрёл. Свой, фирменный. Это же как бы рассказ, стилизованный под очерк. Грань неуловима. Ты здорово играешь на понижение. Я просто восхищён!
В ответ на такие любезности требовалось что-нибудь приятное сказать о последнем романе Царицына, об этом лаковом томике, лежащем на развалах вместе с другими страшными сказками для взрослых.
Я подкручивал ус, щурился, глядя на высотное здание в дымке близорукости и вечернего смога.
– Ну, что сказать, я в деревне одолел твоего «Истязателя». Одолел…
– Ну хотя бы что-нибудь скажи, Саня, будь другом. Твоё слово для меня – золото.
Роман был мне чужд, враждебен, но более всего меня отталкивал теперь сам Царицын-человек, который мог на десяти страницах действительно мастерски описать совращение мальчика учительницей, чавкающие соки соития, запахи женского мяса, вонь нестираных подростковых трусов, засаленный чайник на газовой горелке, московский пейзаж, и опять – вспоротые тела каких-то несчастных, синие лица удушенных…
Высокохудожественная эта «хирургия», «урология» и «гинекология» вроде бы должна была символизировать разложение советской империи. Всё правильно. Но для Царицына одна лишь правда зла, ужаса, порока была настоящей и конечной. Это вызывало досаду.
– А ты знаешь, – сказал я в трубку, – кажется, я разгадал код твоего творения. У Петрония нашёл аналогию в его «Сатириконе».
– Саня, дорогой, пока что ты – единственный, кто так глубоко копнул. Ты просто гений!
– И эта фраза у тебя в предисловии: «Роман не рекомендуется господам, которые не научились думать сердцем». Ты-то считываешь только с сердца, так что для тебя мысль о грехе, позыв порока явственнее его проявления. И по-твоему, выходит, если я только подумал об убийстве, то я уже убийца. Если с вожделением посмотрел на женщину, то сразу – насильник. Хотя я и не убью никогда, и не изнасилую.
– Ну, ты молодчина! Я просто поражён! Спасибо за понимание!
– Ты как бы выдираешь сокровенное из человека и лепишь из этого образ.
– Говори, Саня, говори. Мне страшно интересно твоё прочтение.