У Муки слюнки потекли от мысли, что он снова окажется в Паллаге, что маленькая Ленке, а затем ожидающий появления на свет ребенок смогут вырасти там, под старой липой, в тени которой прошло и его детство. В сборнике его новелл, вышедшем в 1904 году, немало слов сказано о Паллаге, об этом потерянном, вечно оплакиваемом, вечно желанном рае, где под широким небосводом прошло его безоблачное детство, не знающее страха и забот. «…Вижу батюшку своего выходящим из столовой. Слышу его голос, ласково зовущий нас по именам. Словно цыплята на призывное квохтанье наседки, мчались мы на зов лучшего из отцов. Сгрудившись вокруг этого милого, бесконечно доброго человека и желая показать, как мы привязаны к нему, мы брали его за руки, цеплялись за колени, кружились вокруг него, с любовью заглядывая в улыбчивые его глаза. После захода солнца мы возвращались домой усталые, у сестренок веки смежались сами собой, против их воли. Как славно спалось после утомительного дня! Каким сиянием зажигал счастливые детские лица первый луч солнца, прокравшийся в окно сквозь щели ставен!
Двадцать лет минуло с той поры. Липа, на которую когда-то я повесил первые свои качели, стоит на прежнем месте, став еще толще, еще раскидистее, еще старше; зеленые могучие ветви ее с той же любовью и преданностью, что и раньше, склоняются к одряхлевшему дому. Первые буквы имен, вырезанные на ее стволе, заплыли, слились с толстой корой, став неясными, как наши воспоминания. Со стесненным сердцем стою я под ней, сам в синяках и ссадинах от ударов судьбы, от неудавшейся жизни, ищу в окнах головки щебетуний-сестренок — и не нахожу, их нет там, они разлетелись по свету. Нет и соловьиного гнезда вверху, меж ветвей. Даже на месте сирени топорщится колючая акация. Я пытаюсь услышать укоризненный голос матери — и не слышу, ищу доброго своего отца — и не вижу нигде. Он давно покоится в холодной земле, где людям, может быть, лучше, чем здесь. И, припав к шершавому стволу старого друга, я обнимаю его и горько-горько плачу».
Мария Риккль, конечно, не была бы Марией Риккль, если бы не выдвинула перед сыном дополнительные условия: адвокат сообщает, что мать не может быть спокойна за судьбу имения, если Юниор будет распоряжаться им по своему усмотрению, и потому ставит над сыном дядю Гезу, с ним Кальман должен обсуждать все свои хозяйственные планы, ему должен еженедельно докладывать о состоянии дел. Геза будет осуществлять за Юниором постоянный надзор, ему же Кальман должен вернуть по частям взятую в долг сумму, так как именно благодаря дяде получил свои деньги Татар. Униженный Юниор чувствует, что радость его стремительно тает; теперь, когда он вот-вот станет отцом двух детей, снова быть под опекой, причем не под ласковой опекой Сениора, а под мелочным контролем дяди Гезы, которого Юниор с малых лет терпеть не может! Однако адвокат еще не кончил. Мария Риккль просила передать сыну: она по-прежнему уверена, что брак его — ошибка и если сейчас он его и не намерен расторгнуть, то рано или поздно к этому придет; а потому пусть Кальман имеет в виду, что она не желает общаться с невесткой и категорически возражает, чтобы он вводил жену в дебреценское общество, если же он ослушается, то может собирать вещи и убираться из Паллага. Эмму Гачари она не желает видеть и на улице Кишмештер; кстати, пусть Кальман не питает излишних иллюзий: сам он тоже будет посещать родительский дом, лишь если за ним пошлют или пригласят иным образом. Юниор вскакивает, опрокинув стул, и убегает вне себя от возмущения, адвокат же везет домой расписку Татара и сообщает, что миссия его, к сожалению, не увенчалась успехом. Купецкая дочь, однако, ничуть не огорчена. Юниор убежал из кафе, не успев даже получить ту небольшую сумму, которая предназначалась ему как временное пособие; Мария Риккль с бесстрастным видом опирается на свою любимую вышитую подушечку на подоконнике, рассматривает прохожих, идущих по улице Кишмештер, и ждет.