Эмма охотнее всего и сама бы сию минуту отправилась в дорогу, но Юниор отговаривает жену: в ее положении это безумие — и просит у матери небольшое вспомоществование на самые насущные нужды и на дорогу. Мария Риккль не посылает деньги по почте: она уже не доверяет сыну — с него станет проиграть их в карты или отдать Эмме на платье; поскольку народ этот крайне ненадежный, то за ними кто-нибудь должен поехать, пусть-ка поедет Дюла Сиксаи, бывший Хенрик Херцег, бывший раз веселый член «Тройственного Союза», ставший примерным зятем и отцом семейства. Пусть Дюла и доставит их сюда, что это за причуды — посылать одну Ленке, ехать — так уж ехать всем! Сиксаи пусть возьмет в помощь Мелинду, вдвоем они вытащат Юниора с Эммой из этого чертова города.
Хенрик Херцег, он же Дюла Сиксаи, с довольно мрачным видом бредет по неприветливым улицам будапештской окраины, поднимается по темной, жутковатой лестнице на второй этаж, в квартиру Юниора; он искренне жалеет бывшего приятеля, графа Гектора, он и себя чувствует виноватым в том, что Юниор скатился так низко; все-таки теща его явно перестаралась, изображая олимпийский гнев и преследуя эту очаровательную женщину, Эмму Гачари; но и ему, конечно, не следовало бы бросать Кальмана в беде и соглашаться с доводами купецкой дочери насчет того, что, если он будет покрывать
Кальмана, шурин так и останется на всю жизнь дармоедом, сидящим на шее у других, никогда не научится трудиться, никогда не станет серьезным человеком. Войдя к Яблонцаи, Сиксаи и Мелинда застывают в изумлении — фигура Эммы не оставляет сомнений: через две-три недели она снова станет матерью. «Дюла принялся грызть серебряный набалдашник на трости, — вспоминала Мелинда, — а я представляла, что скажет мама, когда выяснится, что напрасно мы отняли Ленке, скоро появится следующий ребенок и опять можно будет шантажировать семью; момент был поистине драматический. Ленке же подала всем лапку, старательно сделала книксен — чулки на ней были в дырах — и с восторгом слушала, как мы ей объясняем, что скоро мы всё вместе поедем на поезде; было у нее какое-то красное пальтишко и белый меховой капюшон, их и надели на нее; кожа у девочки на лице была почти такой же белой, как тот мех. Мы уже не спрашивали, почему не едут Кальман с женой: и так все было ясно; Дюла дал твоему дедушке денег, и мы отправились. Все вещи твоей матушки поместились в одной вышитой сумке, Эмма прямо выталкивала нас обеими руками, она ведь еще не знала, что больше ей Ленке не отдадут. Кальман плакал, Дюла же вдруг стал браниться последними словами, и никто ему ничего не сказал, только Эмма смотрела большими глазами и не понимала, что это на него нашло. Ленке спускалась по лестнице торжественная, встретился нам какой-то сосед зверского вида, она и ему похвасталась, мол, а ее к бабушке везут; испугалась она, только когда ее усадили в экипаж, а Эмма с Кальманом остались; она к ним ручонки тянет, а мы погоняем, чтоб скорей уехать. В поезде она устроила такой концерт, что пришлось мне ее отшлепать; повсхлипывала она, потом заснула. Не бойся, я ее чуть-чуть пошлепала. Ты бы видела, какую оплеуху схлопотал от мамы несчастный Дюла — хотя он-то тут совсем был ни при чем, он только сказал то, что видел, — словом, когда он собрался с духом и выдавил: мол, Кальман с Эммой приехать не могли, потому что Эмма, у него такое впечатление, через неделю-другую родит, — ну, тут мама ему сгоряча и вмазала. А Ленке стояла посреди комнаты и уже не плакала, только смотрела вокруг, ничего не понимая, со следами слез на щеках, под носом, на вспухших губах. Потом мама затихла и села, словно ее уже ноги не держали. «Против судьбы своей не пойдешь», — сказала она. Не мне, не Дюле. Самой себе».
Спустя двадцать пять лет эта фраза прозвучит еще раз. Ленке Яблонцаи произнесет ее на Печатной улице, обращаясь к Белле Барток, когда у Белы Майтени вновь обострится чахотка и Ленке поймет, что сейчас она не может подать на развод, что ей суждено оставаться с ним, может быть, до последних его дней. «Против судьбы своей не пойдешь».
ЛЕНКЕ ЯБЛОНЦАИ