Да вали уже… Что от тебя останется? Двадцать два кубических сантиметра боли, очищенной, дистиллированной боли, тяжелой, как еще не открытый химический элемент в семь раз тяжелее свинца.
И вот я спрашиваю тебя, подруга, но ты можешь не отвечать: что мне было делать после того, как это свершилось? Умолять его жениться на мне, родить ему троих детей, худосочных, как и вся прочая городская малышня, поведать ему о том, что я собираюсь доучиваться на магистра, или о том, что хорошо бы подновить наш дачный домик в Чортановцах, который сейчас, скорее всего, служит прибежищем скорпионам и окраинной шушере или, может быть, даже сатанистам: после смерти родителей я ни разу туда не наведалась; уверять его в том, что он, окруженный заботой и нежностью, сможет все свое время посвящать сочинительству и наконец-то закончит бестселлер для «Лагуны» или «Столпов культуры», а по субботам мы будем ездить в «Метро» и покупать, покупать, покупать… Мы купим там все — и полотенцесушитель, и болгарское розовое вино, и филе тилапии, и две тонны ватных палочек, и одноразовые простыни, и девять тысяч пачек прокладок с крылышками, и все, что мы даже и не думали покупать, да-да, мы будем делать покупки, покупки, покупки, мы помрем, покупая, счастливые и престарелые, он — на сто восьмом году, я — на девяносто девятом, прожив еще год лишь затем, чтобы похоронить его, как положено, как повелел нам Господь.
— Ладно, Мики, делай, как знаешь.
Я нарочно сказала — Мики. Никакой он мне не Мики, равно как и я ему. Я помчалась на улицу, в студеный день. Похоже, Новый Белград зимой смещается куда-то в Сибирь. Лифт не работал, и девять этажей вниз я преодолела пешком, словно спускаясь в ад, а не в обычное новобелградское утро — утро понедельника, когда на термометре минус пять. Первый глоток мерзлого воздуха резанул мне легкие, и я едва доплелась до автобусной остановки, нетвердым шагом, по гололеду; мне казалось, что после двух выходных, проведенных в отчаянии в пустой квартире, я заново учусь ходить. Утренние толпы рабочего люда, исполненного решимости выложиться без остатка, уже поредели, и я села в автобус, скорчилась на сиденье и заплакала. Дала волю соплям и безгласным стенаниям, как и подобает покинутой клуше.
С ним, с этим Гораном, у меня никогда не было ясности; в истории с ним, в этой его истории, его сюжете, мне больше всего нравилось то, что здесь уживались
— Пройдет. Отболит — станет легче. Для начала — купи себе что-нибудь.
— Думаешь? И что же купить?
— Первое, что подвернется, не привередничай. Это и будет лучшим выбором — как и в случае с мужиками. Стоящее — лишь то, что сваливается на нас с небес, в одночасье. Как только начинаешь раздумывать — будь уверена, это конец. И уж поверь, ничто так не лечит, как поход в магазин.
— Ладно, верю. Но что же купить?
— Без понятия. Да хоть перчатки и шарф. Видишь, какая зима на дворе — я чувствую себя, как пингвин.
— Чудесная мысль. Ты умничка. Ну что — вперед?
— Вперед.
— Официант, счет, пожалуйста.
Перевод
Жанны Перковской
Старомодная манера ухаживать
Она оглянулась.
Ей показалось, что ее кто-то окликнул, причем по прозвищу, как много лет назад к ней обращались близкие люди.
Ничего.
Тишина. Поблизости никого.
Значит, ей все-таки показалось. Вокруг была глухая тишина поздней летней ночи, тот самый безмолвный час, когда в ее квартале люди уже давно спят, в одиночку или вдвоем, сморенные духотой, семейными скандалами или скучной телепередачей. И вдруг здесь, посреди окраинной новобелградской улицы, после тяжелого дня, ей стало понятно, что ее жизнь, такая, какой она только и могла быть, умещается в нескольких фразах. И не бог весть каких, а в самых обычных, которые, однако, представились ей со всей силой внезапно открывшейся правды, единственно возможной тяжелой правды.