И поэтому, чтобы как-то избежать серости и скуки, все больше преследующих и затягивающих ее, она начинает осознавать то, что всегда от себя скрывала и каким-то образом подавляла, считая неважным, даже лишним. По утрам, прежде чем уйти на работу, она долго лежит в постели и вспоминает, как всегда мечтала о мужчинах и как они всегда значили для нее намного больше, чем она готова была признаться — себе, а кому же еще, потому что этого другого у нее никогда не было. И вот теперь ей кажется, что почти вся жизнь — та самая, внутренняя, глубинная жизнь, она есть у каждого из нас, и никогда не равна той, которой мы действительно живем, и никак не может равняться тому, что мы о ней умеем, можем, хотим и смеем сказать, — та ее жизнь, да, именно та, может быть, единственно действительно ценная жизнь прошла в постоянном придумывании желания кому-нибудь принадлежать настолько и так, чтобы полностью забыться и исчезнуть, до остановки дыхания, потому что настоящая любовь всегда и только именно это: подчинение другому и растворение в нем. Но этого не случилось. Одно дело — желать, другое — позволить желанию наполнить тебя, третье — уметь реализовать его. Сейчас она хотела бы этого, но не знает как, ей кажется, что поздно, все реально несуществующие возможности упущены.
И поэтому она продолжает грезить о том (по крайней мере этого у нее не отнять), как завтра, когда она откроет почтовый ящик, на котором по-прежнему имя Марко и его фамилия, ей откуда-нибудь придет письмо. Ее вообще не волнует, что это невозможно, что теперь никто не пишет писем. Или (обманывается она) как спустя сто лет ей позвонит какой-нибудь знакомый времен молодости, из тех времен, когда еще не было Марко, и пригласит ее куда-нибудь, какой-нибудь внимательный, средних лет, в хорошей форме господин, с идеальными манерами, обаятельный, привлекательный, стильный, остроумный и мужественный — все сразу, со всем набором старомодной манеры ухаживать. И что за дело ей до того, что в такие моменты ее воображение приобретает очертания обычных женских мечтаний, и ее совсем не пугает, что хороший стиль и приличные манеры после 1941 года исчезли без следа, и теперь их нет, здесь, в Новом Белграде, точно так же, как и везде, по крайней мере в этом мир везде одинаков. Теперь никто не пишет писем, никто не дарит цветов, никто не катается в лодке по озеру, кроме как в старых русских рассказах, в глупых американских любовных фильмах и в новых французских теоретических рассуждениях соблазнении. Одно из них гласит:
Но тот день, когда случилось то, что случилось, совсем смутил ее разум. Она вернулась домой позже обычного, в одиннадцатом часу. Вообще-то она старалась насколько возможно сократить эти ночные часы — перед тем, как лечь спать. Она никуда не ходила, никто ее не ждал и к ней не приходил, с соседями она обменивалась скупыми формальными приветствиями и никогда ничего сверх того, а сейчас она обнаружила себя в своей комнате, не зная, ни что делать, ни куда себя деть. Сна ни в одном глазу, одиночество давило, как плотное, непрозрачное облако, и она решила выйти немного прогуляться, надеясь, что никого не встретит,
Она обернулась, никого не было. Только плотная, липкая тишина. Последний след ушедшего дня, как всегда бестолкового, уплотнился до голоса из какого-то дальнего уголка ее сознания, и тогда, именно тогда, вся прошедшая жизнь показалась похожей на эту длинную окраинную, плохо освещенную улицу, мерцавшую и разливавшуюся в горячем воздухе душного новобелградского летнего вечера…